Чтение онлайн

ЖАНРЫ

К себе возвращаюсь издалека...
Шрифт:

К турнику подходит маленький солдатик, востроносый, чернобровый, смешной. С какими-то длинными нелепыми бачками на щеках.

— Он еще не бреется, — объясняет Самаркин, — потому и бачки. — И удивляется: — Алексеевич, когда это ты турник научился доставать?.. Поднимали все время, — говорит он мне.

Я жду смешка в строю, насмешливых улыбочек, но их, кажется, нет. Голуб смотрит, не отрываясь, как Сережа Алексеевич с видимым усилием раз шесть «делает угол» — и на лице его непроизвольно напрягаются мускулы: Голуб как бы помогает маленькому солдату осилить трудное. Алексеевич спрыгивает — на лицах волной сходит напряжение. Не на всех лицах оно, конечно, было: Харагаев как стоял, так и стоит, глядя

куда-то в себя, выражение лица несколько самодовольное, уверенное: он отличный солдат, этого ему вполне достаточно.

Сержант Сметанников, который проводит занятия, ловит Алексеевича за грудь и за спину, чтобы не упал, спрыгнув. И снова на лице его — это, общее большинству, выражение обыденной заботы.

Позже Сережа Алексеевич на мой вопрос просто ответит: «Да, это я корову дою… Нет, здесь, в армии, научился. Скоро повозочным буду!..» — и улыбнется странной своей улыбкой озабоченного тихого мальчика. А на всех других заставах солдаты, краснея, п р и з н а в а л и с ь, что они занимаются такой «не мужской» работой. На Медном я слышала, как Ким Баулин выдал в качестве последнего аргумента в споре: «Не знаю, я корову не дою!..» И краска пошла пятнами по щекам Рукавишникова. А здесь — ничего похожего. Выходит, дружно живут ребята? Этакого-то, маленького, неумеку, да еще дояра, ведь так легко задразнить, затравить…

Греки вон в число подвигов Геракла включили чистку Авгиевых конюшен. Подвиг! А он просто убрал навоз… Значит, дело еще и в точке зрения на предмет, в отношении массы к происходящему.

Сплю в заброшенном пустом домике, их много в поселке. Гражданского населения здесь сейчас нет: ушла рыба. Хотя тем не менее японцы ловят сайру: вон виден сильный неоновый свет их шхун в проливе. Под полом неожиданно нежно, точно растревоженные птенцы, пищат всю ночь крысы — такое несовпадение отвратного внешнего вида и звука. Крыс полно; говорят, японцы их разводили специально для лисиц.

Утром у меня случился конфликт с заставским поваром. Собственно, никакого конфликта не предвиделось, просто я за тринадцать лет командировок основательно подпортила себе желудок и печень, поэтому два месяца полусухомятки и консервов дали себя знать. В таких случаях я стараюсь меньше есть, это, в общем, даже полезно. Когда я зашла для делового разговора к начальнику, он меня смущенно спросил:

— Вам наша пища не нравится?

— Откуда вы взяли?

— А Богданов ко мне прибежал: «Снимайте меня с поваров, значит, я неправильно готовлю, раз мне голодовку объявили».

Я объяснила Самаркину, в чем дело, потом зашла на кухню, объяснилась с Толей Богдановым.

Я бы не стала поминать этот, в общем, смешной случай, но меня удивило и тронуло, что солдат принял это так близко к сердцу. На заставах мне встречались повара, которые бывали довольны, если я хвалила их готовку, но ни разу еще не встретился повар, который заметил бы, сколько я съела, и начал всерьез переживать из-за того, что я не ем. Какое дело ему, двадцатилетнему мальчишке, занятому собой, своим будущим и настоящим, до чужой женщины, которая приехала и уедет? Значит, не укоренилась в нем повально распространенная, отвратительная мне формула: «Подумаешь!..»

Я не люблю, боюсь этого распространившегося в последнее десятилетие среди молодых и не очень молодых людей облегченного отношения к происходящему. Вероятно, это возникло, как защитная реакция на сложности современной жизни, потому иронично-камуфляжный словарь стал моден не только в обиходе, но и в литературе, есть масса произведений, написанных «камуфляжным» языком типа: «Слушай, старик, Ванька вчера дуба дал!» — «А, все там будем…» Мода эта отнюдь не случайна: известно, что каждое произнесенное слово влечет за собой соответствующую только ему определенную эмоцию, подобно как при нажиме кнопки

зажигается только вполне определенная лампочка. Поэтому, когда я говорю, что «Ванька дал дуба», — у меня нет скорби об умершем, нет и повода, позыва задуматься, почему же так рано «дал дуба» этот несчастный Ванька — нет ли в том и моей вины? Камуфляжным словом я прикрываю кусочек души, которым скорбят, а также радуются, удивляются, делают доброе не за «ты — мне, я — тебе», а за «просто так»; которым любят. Но без употребления он атрофируется в конце концов, этот обнаженный и очень маленький кусочек…

Год назад я жила в подмосковном доме отдыха, там скоропостижно умер человек. Все отдыхающие его знали не один год: дом был ведомственный, туда ездили в основном люди, связанные одной работой. Умер он за вечерним чаем; во время ужина эта новость стала известной, все поахали, поудивлялись — и пошли в кино. Кинозал был в этом же здании, где комнаты отдыхающих, где комната, в которой лежал умерший. Никому, однако, в голову не пришло, что на этот вечер картину неплохо бы отменить: умер человек. Пусть не близкий твой друг, но живший и работавший рядом — человек же!..

Я стояла на улице, глядела на освещенное окно комнаты умершего, где появлялись и исчезали фигуры врача, сестер, нянечек, что-то там делавших, после приехала милицейская закрытая машина, покойника вынесли, повезли в морг на вскрытие. И было видно, как наверху, в открытой двери кинозала, мерцает голубой свет, несутся по экрану тени, гремит динамик, смеются зрители. Мне было странно: «Я или кто-то из них, любой из них, умрет — и тоже так? Тоже отмахнутся, как от мухи?.. Конечно, людей много, иногда устаешь от них, они тебя раздражают. Но уж если человек есть и живет где-то в поле твоего зрения, ты же все время чувствуешь его, помнишь о нем, и там, где он упал, остается отверстие, которое никто никогда не закроет! Нас на одного стало меньше — подумайте об этом, хотя бы сегодня вечером…»

Я не хочу этим сказать, что все плохие, а я — хороший человек. Я тоже плохой человек, но этот кусочек души, которым скорбят, радуются и удивляются, у меня всегда открыт, может быть, слишком открыт, но я не жалею об этом, не завидую умеющим защищаться от нежелательных эмоций: так, по-моему, ни жить, ни тем более писать невозможно, да и нет смысла.

Короче говоря, мы подружились с Толей Богдановым, и я часто стала приходить с черного хода на кухню поболтать с Толей, послушать разговоры: на кухне своего рода солдатский клуб.

Толя «чалдон» — сибиряк, жил в Вихоревке, призывался в Братске. И в Вихоревке и Братске я бывала сто раз, когда ездила на строительство дороги Тайшет — Лена. Нам с Толей есть что вспомнить. Вернее, Толя сообщает мне обо всех этих местах более свежие сведения: я там не была уже лет пять, а Толя уехал из дома в прошлом году. Я помню Братск строящимся, невероятно пыльным городом, где пыль особая, красного цвета, потому что кругом там — красные аргиллиты. Теперь, как и следовало ожидать, в Братске везде асфальт, крупнопанельные дома, зелень… Толя до армии тоже успел поработать каменщиком, их бригада построила два дома и гараж для автомашин.

Отец Толи — промысловик-охотник, брал, случалось, сына в тайгу, поэтому, когда в прошлом году новое пополнение прибыло на заставу, почти все стреляли неважно, Толя — всегда на пятерку.

Он очень смешной: волосы почему-то торчат дыбом, как у ежа, в синих круглых глазах всегда встревоженно-оборонительное выражение, даже когда смеется. Тонкошеий, тонкорукий, на щеках и под глазами — красные полосы от жара печи, они у него не сходят никогда. Невысокий.

— Я еще за год в армии подрос, — говорит Толя, — сантиметров на восемь. — Смотрит на меня настороженно: поверю ли? — И поправился килограмма на четыре: здесь режим ведь другой, чем дома.

Поделиться с друзьями: