Чтение онлайн

ЖАНРЫ

К себе возвращаюсь издалека...
Шрифт:

Он берет таз с мусором, идет к помойке, потом возвращается, начинает мыть посуду, оставшуюся от обеда. Потом включает маленький транзисторный приемник, слушает японскую музыку, стоит в своей любимой позе: облокотившись плечом о шкафчик, засунув руки под мышки, нога за ногу.

Они самые маленькие солдаты на заставе — Толя и Сережа Алексеевич, или, как тут его все зовут, «Сергей Иваныч». Жена начальника заставы Люся рассказывала мне, что, когда в прошлом году приехали «молодые», «старики», как водится, начали эксплуатировать маленьких, поручать какие-то мелкие дела, которые самим неохота делать. «Первый год» вообще обычно на побегушках. Смеются, целуют: «наш сынок, наш сынок», но гоняют. Сергей Иваныч, несмотря на свой маленький рост и кажущуюся наивность, человек в общем-то многоопытный, с крестьянской сметкой, поэтому

он пораздумал и пошел к начальнику проситься дояром. Просьбу его уважили, и было с тех пор у Сергея Иваныча свое, ответственное дело, с которым окружающие считались, и других, зряшных дел ему не навязывали…

Толя выглядит чуть постарше и посамостоятельней Сергея Иваныча, потому отношение у Толи к соседу по койке несколько покровительственное.

— Сергея Иваныча в Серноводск послали, — говорит он мне и усмехается взросло, показывая щербину в зубах: — Доверили! Первый раз. Рад, лошадей побежал ловить… — Вдруг вздыхает: — Скорей бы «молодые» приезжали, надоело на кухне.

Через месяц Люся напишет мне, что «молодые» приехали, Толя передал одному из них кухню, а Сергей Иваныч — коров. Теперь они уже не «салаги», теперь уже можно самим покровительственно похлопать кого-нибудь по плечу: «Давай, сынок, жми, тебе еще лудиться да лудиться, как медному!..»

Подъем на заставе в час дня, все занятия начинаются не раньше двух (между прочим, настоящий пограничник, в отличие от меня, никогда не скажет, например, днем: «десять минут второго» — скажет: «десять минут четырнадцатого»), так что с утра я успеваю подняться на НП, поглядеть в трубу на Японию, а после — побродить по берегу. НП — на горе, ведет туда не очень крутая, хотя и длинная, лестница, но, вероятно, зимой в полушубках подниматься тяжело, тем более что кислороду и на Кунашире не хватает пятнадцать процентов (океан его, что ли, поглощает, этот кислород?). Наверху, на березе, вырезано приветствие взошедшему: «С легким паром!» На НП на доске стола написаны фиолетовыми чернилами не слишком уклюжие, но искренние стихи:

Придя с работы, спи спокойно, мама. Я ночью буду бдительней вдвойне. Во мне, черноволосом и упрямом, Живешь ты и наша семья. Я легкой не ищу себе дороги. Пусть пот, как звезды, падает со лба, Изо дня в день мне все дороже Это гордое звание: пограничник-солдат.

Ведь и вправду мальчики тут не в игрушки играют, если что — они будут первыми…

Иду по берегу моря, отлив. Песок плотный, как асфальт, идти легко. За полосой тумана на той стороне пролива видны сопки Хоккайдо, пролив серый, в рябинках, вздернутых ветерком. По кромке воды лежит, будто смотанная в мотки, тоненькая зеленая морская трава. Попадаются очень красивые ракушки: прозрачные, словно фарфоровые, конические, как шапочки лодочников, на шелковых японских рисунках «какимоно». И деревья на берегу, напротив поселка (говорят, здесь когда-то была летняя резиденция микадо), невысокие, изящно-неопределенных плоских очертаний, тоже как на этих японских рисунках.

Иду босиком, дорогу пересекает речка: вода горячая, душно пахнет. Бреду вверх, ноги аж ноют — так приятно идти по этой воде исколотыми, искусанными комарами и мошкой ногами. Чем ближе к скале, откуда бьет этот серный горячий ключ, — вокруг истока желтые обильные отложения серы, — тем горячее вода, тем гуще этот душный запах, тем толще желтовато-белый осадок на дне — словно мыло осело. И в моем сугубо городском подсознании ощущение, что иду по «промстокам» — из прачечной, что ли, вода? Потому чувство, что иду по нечистому, не первозданному: ведь так не бывает, чтобы «нутряная» чистая вода была горячей?.. Вода стекает по деревянному желобу в японскую деревянную ванночку и через отверстие уходит сюда, мне навстречу, течет в море… Странное ощущение необыкновенного покоя дает она, эта первозданная водичка. Тут много «геотермальных» серных ключей с температурой пятьдесят — шестьдесят градусов. Один налажен стекать по деревянному желобу в солдатскую баню, два других — на берегу, рядом с поселком, туда приходят мыть посуду и умываться. Ну, а здесь, за скалой, «дикая» баня для приезжих.

Тепло,

солнце. В небе, неподвижно размахнув крылья, парят два белоголовых орла. Возле ванночки на разломанных досках настила греется длинный зеленоватый полоз, я плещу на него горячей водой, он медленно уползает в ежевичник. Чего тут только нет: орлы, удавчики, лисы, зайцы, спруты, медведей полно. За речкой в ежевичнике я видела медвежьи следы и лежки, ребята рассказывают, что наряд недавно повстречался с мишкой на перевале, пришлось пострелять из ракетницы, прежде чем он соизволил уйти.

В речке перед поселком скользят, высовываются из воды черные горбатые спины, мелькают острые плавники: идет горбуша. Упрямая рыба лезет вверх против течения, попадает на мель, бьется, пытаясь уйти, тут ее настигают вороны. Они уже сыты, выклевывают одну икру — по всей речке и на берегу белеет дохлая, полурасклеванная рыба…

В воскресенье мы с Самаркиным поехали на соседнюю заставу. Там, рядом с ней, два озера — «горячее» и «кипящее», мне хочется их посмотреть.

Ночью прошел дождь, тропу «по тылу», которой мы следуем на заставу, развезло. Лошади идут в гору по руслу ручья, трудно оскальзываясь на камнях, вода завихряется у копыт, не видно дна.

На заставе есть лошади и жеребенок. В солнечные дни я каждый раз вижу их на берегу моря: они лежат на песке разморенные, совсем по-человечьи развалясь, вытягивают шеи, поудобней умащивая на горячем большие головы с закрытыми глазами. Старый жеребец Перец спит, дергаясь во сне, губы у него отвисают, обнажив желтые зубы, он громко храпит. Первый раз слышу, как лошадь храпит!.. А светленький жеребенок Васька настороженно стоит возле, подогнув ломкие ножки, присаживается, чуть касаясь песка животом, — и снова вскакивает. Ему скучно, но один он почти не ходит, все время с матерью или со всем небольшим и непородистым — коротконогим, тяжелобрюхим, — но милым моему сердцу табуном.

Я люблю лошадей. Возможно, это говорит кровь моих недалеких предков, возможно, тут повлияли рассказы отца, в детстве заменявшие мне колыбельные. Про чистокровного араба Агата — без единой светлой отметины вороного коня, у которого на длинной лебединой шее — маленькая сухая голова; длинные ноги с тонкими бабками, легкая неудержимая рысь и преданное сердце. Отец прошел на нем всю «империалистическую», лошадь досталась ему, как карточный выигрыш. Агата не надо было привязывать: он ходил за отцом, как собака. Дважды его крали, и оба раза он возвращался. Агат подружился с Нерой — полугодовалым сеттер-гордоном, и когда однажды проходящий обоз с ранеными случайно столкнул Неру с моста в реку, по которой густо шел лед, это заметил один Агат, заволновался, начал жаться к перилам и — отец едва успел спрыгнуть — махнул в воду, вытолкал, вынес к берегу уже захлебывающегося, затертого льдинами глупого пса. Случай этот, поистине удивительный, поразил ездившего с отрядом писателя Сургучева, автора «Осенних скрипок», рассказ Сургучева «Агат и Нера» был напечатан.

Агат не раз спасал жизнь отцу: по резвости, по неутомимости не было ему равных. В походе они спали рядом, и Агат согревал отца; случалось, лежа за ним, отец отстреливался. А когда на Стоходе отряду пришлось, отступая, уходить через полосу горящих хлебов, Агат первый раз в жизни напугался, захрапел, налил кровью глаза, попятился. Тогда отец замотал ему голову шинелью — и Агат пронес его через огонь стремительно, как всегда.

Агата убили в перестрелке, а Неру в семнадцатом году, уезжая на гражданскую, отец оставил у каких-то случайных квартирных хозяев. Собака подохла на старой отцовской шинели, отказываясь от еды, не разрешая приближаться к себе. Подохла от тоски!.. Можно ли объяснить такое инстинктом, рефлексами — прочим примитивным образом?

Главной мечтой моего детства было завести собаку и научиться ездить верхом. В витрине гастронома на Арбате была выставлена большая конфетная коробка, на картинке изображалось счастливое семейство: немолодые отец и мать, длиннокудрые красивые дети — их я не помню. Но до сих пор отчетливо помню пса: сеттер-лаверак, большелапый, тяжелоухий, с холеной, густо вьющейся блестящей шерстью, с выражением покоя на морде. Вот такую собаку хотела я иметь, видела ее в счастливых снах. Но в детстве было не до собаки — сами ели не досыта, а теперь уж какая собака в моей разъездной, суетной жизни! Да и вообще в московской квартире держать собаку, на мой взгляд, жестоко. Собаке нужен простор, воля.

Поделиться с друзьями: