Книга снов
Шрифт:
Мэдди сидит на последнем стуле, какая-то женщина расчесывает ее волосы и закручивает в тугой узел. Мэдди загримирована, у нее огромные глаза.
– Привет, Сэм, – произносит она тихо, ее взгляд устремлен в зеркало, а оттуда прямо мне в сердце.
– Привет, Мэдди, – отвечаю я.
И в тот же момент я осознаю, что она мне снится.
Под конец молчаливые женщины помогают ей надеть костюм, и, когда она выходит передо мной из гримерки в темный коридор, мимо нас пробегает Щелкунчик.
– Я буду танцевать Мари, – объясняет Мэдлин.
Она говорит со мной,
– Ты читал сказку о Щелкунчике? Мари исполняется двенадцать, то есть она уже не ребенок, но еще и не женщина, она между, Сэмюэль, понимаешь? Я тоже где-то между.
Мэдди спешит передо мной по темному коридору, который ведет к сцене. Я вижу, как тяжело она дышит, и чувствую ее тревожный мерцающий страх.
Узкие коридоры становятся бесконечными, мы заблудились, она начинает бежать, прижимая к себе пышные воланы пачки, которые задевают о черные стены.
Я иду за ней, бегу, ее страх оставляет отпечатки на стене. Серебристые, блестящие отпечатки.
Такое чувство, будто она бежит не к сцене, а от нее.
– По сюжету Мари спит и видит сны и во сне танцует, впервые, самозабвенно. Она влюбляется в первый раз, взрослеет и потом больше уже никогда не поверит в то, что у игрушек есть душа. Но она есть, Сэм, правда? У всего есть душа и все возвращается?
Не понимаю как, но ее отчаяние передается мне, и я отвечаю:
– Да, конечно, Мэдди!
Снова она бежит куда-то, я – за ней, и кажется, будто лабиринт увеличился вдвое, втрое. Мы мечемся туда-сюда, и тут раздается звонок, первый, второй.
– Мне нужно найти сцену! – кричит Мэдди в отчаянии. Она останавливается, ударяет кулачком по стене. Потом смотрит на меня.
Я прислушиваюсь. Закрываю глаза и слышу доносящийся издалека гул публики. Я беру Мэдди за руку.
– Идем, – говорю я.
Она следует за мной, пританцовывая, на пуантах, как Мари в «Щелкунчике», и я чувствую, скольких усилий ей это стоит, она идет, словно по осколкам.
Бормотание и покашливания становятся громче. Мы приближаемся к сцене. Полоска света, разделяющая темноту, в ней парят крошечные пылинки. Я уже вижу красный бархат занавеса, уже слышу звуки инструментов в оркестровой яме, слышу распоряжения постановщика, который тянет за канат, готовый открыть занавес и начать представление.
Но тут Мэдди вдруг останавливается.
– Сэм, – выдыхает она, хватая меня за руки. – Сэм, мне так страшно.
– Чего ты боишься, Мэдди?
– Выходить туда, – едва слышно произносит она и в панике озирается. – Вон туда!
Мы очень близко от сцены, очень. Я слышу шум и приглушенные разговоры сотен, тысяч человек по ту сторону занавеса. Я чувствую теплоту, которая исходит от них. Прожекторы сцены тихо гудят. В воздухе повисло ожидание.
– Я видел, как ты танцуешь. Ты прекрасна и все умеешь! – говорю я Мэдди.
– У меня не получится. Я не могу выйти!
Она хочет развернуться, сбежать, снова нырнуть в черный лабиринт, но я удерживаю ее. И опять она умоляет:
– Я не могу, отпусти меня.
– Но почему? Чего ты боишься?
– Они будут показывать на меня пальцами.
Смеяться. Говорить, что я ничего не умею. Увидят, какая я безобразная.Она смотрит на меня, две слезинки капают из ее прекрасных глаз и рисуют две длинные серебристо-голубые дорожки на ее нежной белой коже.
Я понимаю, что она говорит не о танце. А совершенно другом появлении. Совершенно другом «возвращении в свет».
– Чего ты боишься больше всего? – спрашиваю я ее.
– Там никого не осталось, Сэм. Никого не осталось из тех, кто любил меня. Все ушли. – В полном отчаянии она опускается на пол на границе света и тени.
А ведь оставался всего один шаг. Один-единственный крохотный шажок к свету, к теплу.
Назад к жизни.
И ведь она так тоскует по ней, я чувствую это. Мэдди так не хватает этой сцены, она жаждет видеть, как поднимается занавес, жаждет танцевать, жить, смеяться, забыться музыкой и светом.
Она хочет жить. Но жизни боится больше, чем смерти.
– Я здесь, Мэдди, – говорю я ласково. – Я сяду в первый ряд и буду хлопать и не отрываясь смотреть на тебя, и никто не скажет, что ты безобразна. Я люблю тебя. Я рядом.
Я тяну ее за одну руку, потом за вторую, но она оседает на пол у самого края сцены. Блуждающий луч рампы освещает ее руку, она отдергивает ее, словно обжегшись. Когда она поднимает голову и смотрит на меня, все ее лицо испещрено дорожками слез, а страдание в ее взгляде разрывает мне сердце. Отчаяние, тоска, одиночество.
– А если и ты уйдешь? – спрашивает Мэдлин.
– Ни за что.
– Все однажды уходят. Все.
Потом она встает и, спотыкаясь, устремляется в темноту. Ее контуры словно размываются, ее белый наряд тает, руки и ноги превращаются в тени, в перья; еще удар сердца, и Мэдди исчезает в черной пропасти.
– Я не уйду! – говорю я вполголоса ей вслед. – Слышишь? Мэдди? Мэдди! – И в конце концов кричу что есть мочи: – МЭДДИ! Я не уйду!
Но она не слышит меня.
Она просто не слышит меня, а если и слышит, то не верит мне.
День засасывает меня, но я не хочу уходить от нее, хочу остаться с ней, уснуть навсегда, хотя…
День 41-й
СЭМ
Такое чувство, будто меня вытолкнуло из неизведанной бурлящей глубины. Я просыпаюсь в своей кровати. Сердце стучит так, что его удары я чувствую в горле и в висках.
Это был не сон.
Страх Мэдди, ее голос, ее руки.
Ни один сон не может быть таким реальным, таким близким.
Я откидываю одеяло, в ту же секунду тепло уходит, я встаю, и больше всего мне хочется тут же броситься к ней. Что у меня с утра в школе? Сначала утренний сбор, потом английский. Можно прийти позже, на сборе никогда не проверяют присутствующих.
«Щелкунчик», вертится у меня в голове, «Щелкунчик». Нужно все разузнать. Нужно послушать его.
Смотрю на часы: еще рано. Мама будет занята с Малкольмом и даже не заметит, если я исчезну раньше обычного. Точно не заметит.