Люди и положения (сборник)
Шрифт:
Лефевр и Субъект . (Молчат. Субъект читает номер местной газеты. Улыбка снисходительного сожаления.)
Лефевр (преодолев смущение). Я давно хотел спросить, что это за язык – священно-славянский?
Субъект (поправляет) . Церковно-славянский.
Лефевр . Церковно-славянский. Это вроде латинского? Это ваша латынь?
Субъект . Это древняя форма нашего языка. Сколько вы дали за этот велосипед?
Лефевр . Это – подношенье. Я – борец.
Субъект . Где же чиновник? Надоедает дожидаться.
Лефевр . Придет. Сегодня суббота. Он в Леклозо собирается. К сыну.
Субъект . Очень рад.
Лефевр . Нет, вы не смейтесь. Я не зря сказал. Он вас долго не задержит. Торопится на дачу. То есть вас задержат, конечно. Нельзя. Закон. (Молчание.)
Лефевр (мечтательно). На даче хорошо сейчас. Я семью всегда помещаю куда-нибудь на лето. Благодаря сбереженьям. Здесь – пыль, духота. Ну, море, конечно. Но такая даль! И загажено. А в городе…
Субъект . Оставьте. Что она вам дурного сделала?
Лефевр . Да, правда. (Машинально.) Как начнешь о даче говорить, рука невольно как-то к окошку тянется. И давишь… Это мясная, зеленная… Разносчица заразы… Вот он идет. Что это вы?
Субъект . Ногу натер. (Стучит носком стянутого сапога по краю стула, вытрясая песок.)
Чиновник (входит с часами в руках) . Что это вы?
Субъект . Берегом набилось. Сейчас.
Чиновник . Ну. Я тороплюсь. Рассказывайте. (Садится.)
Субъект . Вообразили, что я со шляпой обойду их. Стали вытаскивать кошельки. Между тем дело было после обеда, на мне было все чистое, я возвращался с купанья.
Чиновник . Так что же? Не понимаю.
Субъект .
Чиновник . Какой?
Субъект . Потребности производить.
Чиновник . Ну? Что ж вы остановились?
Субъект (не понимает).
Чиновник . Что производить?
Субъект (только теперь сообразив). А. Понимаю. Это несущественно. Производить – ну, впечатление, скажем. Это моя специальность.Чиновник пожимает плечами, смотрит на Лефевра, который отворачивается, фыркает в клетчатый платок и отходит к окошку.
Чиновник (кусая ус, нервно). Прекрасно. Прекрасно. Итак. Позвольте. Но нас не это занимает. Нас интересует нечто иное. Нас…
Субъект (захватя воздуху, чтоб выложить все сразу до конца; возбужденно). Вот что. Я забыл, что за границей. Дома это так у нас делается. Всякий отводит душу в работе. Как бы вам объяснить. Вот. Как у вас телеграф, водопровод, газ, так труд у нас. Повсюду проведен. Станции. Аппараты. Человек играючи живет. Производит. Мимоходом. То тут, то там. Где день его застанет. Где в горючем состоянье он попадет на искру. Хорошо. Никто с ним не расплачивается. Это – абсурд. Этот абсурд прикрепляет к месту. Ваш человек – место на пространстве человечества. Его точка. А у нас он…
Чиновник . А у вас?
Субъект . А у нас – его состоянье. Состоянье человечества. Степень. Градус его кипенья.
Чиновник . Ну, дальше. Лефевр, саквояж мой, пожалуйста. А потом кликнешь фиакра. Ну, дальше. Все это я знаю. Нас это не занимает. Нам интересно…
Субъект . Знаю. Дело было вечером. В другом конце. Мне понравилось расположенье рынка. Перед этим я был у моего французского издателя…
Чиновник . Чего вы смеетесь?
Субъект . Вспомнил церемонию приема. Правда, до того мы были незнакомы. Только по переписке.
Чиновник . Ну?
Субъект . От ужина отказался. Не хотелось есть. Какого труда стоило! Насилу уговорил его. Уговорил все-таки. Стали убирать. Мы убирали портьеры и ковры. Некому было. Консьерж ушел со двора. И прислуга. За делом объяснял ему <устройство> подвешенных насаждений и преломленных…
Чиновник (быстро). Читал! Вы молодцы там! Да. Хорошо, положи, Лефевр. Вот тут. Куда ты? Нет, погоди. Не надо. Ступай. Я сам найму. Рано. Ну, продолжайте. Послушайте. За уборку вы могли получить три франка, а прочти вы доклад о рефракционных культурах ячменя, и все триста собрали бы. А зимой, так тысячу. Верное слово. Ведь и это чертовски интересно. Но теперь в городе ни души. К вечеру все бегут отсюда. Да. И не было бы надобности (мнется; тихим бархатистым голосом) – воровать.
Субъект . Когда доро́гой назад я опять попал на рынок, почувствовал вдруг, что голоден. Чудная площадь. Хорошо, что глухие стены. Окна все бы портили. А так, вы заметили? Впечатленье, будто у облаков – головокруженье и они избегают смотреть вниз. Вы заметили? Стараются избегать. Но лишь взглянуть, разом темнеет в глазах. Быстро меркну т ведра, чепцы торговок – простите, уклонился. Так вот, я почувствовал голод. Забыл, что за границей. Выбрал дыню. К булочнику там наискосок. Зажигали уже. Ну поднялся крик. Дальше вы сами знаете. Наше государство – живой банк. Ничего не может быть проще. Тело и дух. ручались, что где-то, – где именно – не важно, сделаны были ими посильные вклады в этот день. А то бы они роптали. Тогда б я не чувствовал голода. Тогда б я попал в больницу.
Чиновник (волнуясь). Ну, ну, – я вас слушаю. (Восхищенно.) Ты понимаешь, Лефевр? Я всегда восторгался вашей системой. Но здесь вы подчинены общим законам. Что, Лефевр?
Лефевр. У нас это бы не привилось.
Чиновник (рассеянно). Да. (Субъекту, порывисто.) Ну. Продолжайте. Как биржа, говорите вы?
Субъект . Важно то, что были вклады сделаны. Где? На этой планете, под этим небом. Так вот, под этим самым небом мне и предстояло сделать выемку. Потребность – лучший учетчик. У нас страшно развилось чувство природы. Нас бросает в моральный озноб, когда мы находим температуру человечества ниже той, какую оно приобретает с сообщенья ей нашей. Ежедневно просыпаешься в состоянье горенья, с запасом жара, и невозможно не отдать его. Так наступает охлажденье. Тут идешь запасаться новым теплом. Все равно куда. Это – биржа жарообмена. У вас это называется чувством долга. Мы без этого задохнулись бы. У вас это называется обязанностью трудиться, социальной справедливостью. Моральные пластыри на больных местах. Дикое мясо. У нас эти места омоложены. Вот видите. (Показывает.) Эти ногти не стали когтями. А эти – копытами. Боялись – все набросятся на приятное. И что же. Вы сами знаете. Вот. (Кивком ссылается на газету.)
Чиновник . Да, да. Впрочем, поживем, увидим.
Субъект . Одним нравится разнообразие. Ходят по разным мастерским. Это – бывший человек. Он вырождается. Редчает. Другие – рабы своих особенных задатков. Это – будущие породы. Каждое новое поколенье умножает несходства. Сегодня еще это – племена. Завтра это будут расы. Когда-нибудь – разновидности высшего животного. Еще поздней – разные миры. Не бойтесь. Мы знаем. У нас уже есть ручательства. Я вижу, вы торопитесь.
Чиновник . Да. Лефевр, фиакра, пожалуйста. (Лефевр уходит.) Послушайте. Скажите, зачем вы покинули такую страну? Ведь это лучшее место в мире. Я не понимаю поездок от вас к нам. Я не понимаю ваших соотечественников, путеше…
Субъект . А я понимаю. Я объясню вам. Я люблю мою родину так, как… Ах, знаете, до умопомешательства порою! Так у нас любят все. А как у нас любят! Ведь это будущее вселенной! Ведь это будущее сквозит во всем. Все гениальны, потому что как лен отдают всего себя, до последнего волокна ему, его ткани. Найдите мне посредственную кошку? Бездарную ласточку? А чтобы дать, чтобы быть в состоянии дать, берут все, что могут взять. Оказалось, что в состоянии гения человечество вносит утраченный баланс в шатающуюся жизнь. Она не колеблется у вас только оттого, что она пала, лежит и еще не поднялась.
Чиновник . Ну да, тем непонятнее мне. Как можно уехать оттуда. И при таком… (не находит слова) патриотизме.
Субъект . Родина. О, как я люблю ее. А что это значит! Ваши любящие вот. Вот, видите. Этот дом и забор. Да подойдите же. Ну.
Чиновник (усмехается). Зачем. Ну да, я знаю их. Нечего смотреть. Dix parcelles [56] . А внизу. En vente. Courtois. V. L. [57] 63807. Во сне скажу.
Субъект . Вот видите. Пока они целы – стоят рядом. Стоят давно и долго еще простоят.
Чиновник . Да. Распродаются вяло.
Субъект . Вот. У вас любовь – в расположенье. Виноват, это двусмысленно, в местоположении, хотел я сказать. В местоположенье двоих среди множества. Оседлость духа и без того неподвижного. А у нас человек находит себя там, куда его занесла та сила, которая бродит в нем. Куда его забросила буря. Иногда она бросается в руки и в ноги, в грудь; а иногда – в голову. В последнем случае человек ищет одиночества. Вам многое неизвестно. А мы видали лбы, пылавшие от любви к женщине. Буря заносила их на Марс. Вот как именно любовь к родине приводит нас по временам за границу.
Чиновник . И все же, я не понимаю ваших. Вот и N. приехал.
Субъект . Да. Я знаю. Он – в Дьепе.
Чиновник . Нет, здесь.
Субъект . Как? Здесь?
Чиновник . Да. Вот, дайте-ка сюда газету. Я найду сейчас. Ну, вот. Пожалуйста.
Субъект . Вот чудно! Верно… Верно… Писал знающий.
Лефевр . Весь квартал обошел.
Чиновник . Ах, да! Нынче они ведь бастуют. Ну, делать нечего. Отправлюсь пешком. А вам придется посидеть денек. Это ведь не от меня зависит.
Субъект . Здесь?
Чиновник . Нет, при арестном доме. Вас отведут.
Лефевр . Я отведу вас.
Чиновник . Ну, я еду. До свиданья. Не взыщите. Я тут ни при чем. До лучшего будущего.
Субъект . Всего хорошего.
Чиновник уходит.
Лефевр . Ну, собирайтесь, сударь.1917
Безлюбье Глава из повести
У него был брат. Это он, скрипя по снегу, обошел дом и, скрипя по мерзлым ступенькам, поднялся на крыльцо и стал стучаться, как стучится человек в дом, обметаемый со всех концов бураном, когда вьюга леденит его кулак и, свища и завывая, орет ему в уши, чтобы он стучался чаще и сильней, а то как бы не… а меж тем сама дубасит в ставни, чтобы заглушить его стук и сбить с толку обитателей.
Его услышали. Ему отперли. Дом стоял на пригорке. Дверь вырвало у него из рук вместе с рукавицей. Пока она летала и ее ловили, – седое вьюжное поле хлынуло в прихожую, его дыханье коснулось ламп, и до слуха долетело отдаленное звяканье колокольца. Он тонул в широком поле и, захлебываясь, звал на помощь. Его несло к дому неудержимой тягой вихря, ухватившегося за дверь, увалами санной дороги, пришедшей в дьявольское движение, ползавшей под полозьями и дымившейся на десятки верст кругом столбами душного снега.
Когда дверь поймали и заперли, все поднялись навстречу призраку, стоявшему в пимах, как на задних лапах, в дверях прихожей.
– Подают? – спросил Ковалевский.
– Да. Выехали. Едут. Вам пора собираться. – Он облизнулся и утер нос.
Поднялась суматоха. Стали выносить узлы и корзины, и дети, хандрившие с самых сумерек, с развески изюма, которой занялись, опростав стол, спуста и сдуру, когда выяснилось, что все уже уложено, а говорить как будто не о чем, времени же впереди еще много, дети ударились в рев, оговариваясь друг другом: ревет-де Петя, – а я, – что папа уезжает, и они тыкались в передники обеих матерей. За правдой, за избавлением от сумерек и сушеной коринки, от вьюжного поля и хаоса; от уезжающих пап и от ламп, от корзин и от шуб.
Вместо всего этого их, как по знаку, подняли на руки няньки и матери и в порыве душевного волнения, все вдруг, разом, понесли в коридор и в сенях, обеими половинками дверей перекликавшихся с ямщиками, протянули уезжавшим. Головы обнажились.
Все стали, крестясь и умиляясь, прикладываться, кто к кому, торопясь и поторапливая.А меж тем с огнем в руках, плескавшим в ночь и не выплескивавшимся на снег, татары – их было трое, а казалось – десятеро, – подскочили к коням, запряженным гусем, и, едва успев сникнуть и озарить постромки и бабки, привскочили и, как угорелые, стали хлопотать и бегать, маша пламенем и поднося его то к стоявшим кругом кибитки сундукам, то к ее задку, то под морды лошадей, узкою и цельной гирляндой взвивавшихся на воздух, как от порыва ветра, то в снег, то под самый их подпузний и под паха.
Миг отъезда зависел от них. А кругом – снегом гудели леса, снегом бредило поле, и напористый шум этой ночи, казалось, знает по-татарски, и, громко споря с Миннибаем, взобравшимся на крышу кибитки, хватает его за руки, и советует вязать чемоданы не так, как кричит Гимазетдин, и не так, как полагает сшибаемый вихрем и вовсе осипший Галлиула. Миг отъезда зависел от них. Татар так подмывало взяться за кнут, засвистать и отдаться на волю последнего удалого айда. По всем этом не удержать бы уже больше коней. А ямщиков, как пьяниц к рюмке, тянуло уже безудержно и миг от мига горячей в печаль ямского гиканья и воркованья. И от того в движеньях, с которыми они бросились напяливать азямы поверх дох на господ, была лихорадка и страсть обезумевших алкоголических рук.
И вот, прощаясь, последний поцелуй послало пламя остающимся. Гольцев уже ковырнулся в глубь кибитки. За ним, путаясь в трех парах дошных пол, пролез под полость и Ковалевский. Оба, не слыша тупыми валеными дна, стали, обминаясь, тонуть в подушках, в сене, в овчине. Пламя зашло с того бока кибитки и, неожиданно снизясь, исчезло.
Кибитку дернуло и покоробило. Она скользнула, скренилась и стала валиться набок. Раздался тихий, из самой глубины азиатской души шедший свист, и, на плечах выправляя падавшую кибитку, Миннибай за Гимазетдином с разбега взвились на облучок.
Кибитку вынесло как на крыльях. Она потонула за ближней рощей. Поле встало за ней, ерошась и завывая. Оно радовалось гибели кибитки. Она исчезла без следа между ветвей, походивших на босовики, за поворотом у выезда на Чистопольско-Казанское шоссе. Тут Миннибай слез и, пожелав барину счастливой дороги, пропал, прахом развеявшись по бурану. Их мчало и мчало прямым, как стрела, большаком.
«Собираясь сюда, я звал ее с собой», – так думал один, дыша влагою талого меха.
Это было, помнится, так. У театра скопилось множество трамваев, и у переднего толпился и тревожился народ. «Спектакль начался», – шепотом доверился капельдинер и, серый, в сукне, отвел рукой суконную полу, укрывавшую черное хайло амфитеатров от освещенных вешалок, лавок, калош и афиш. В антракте (он затянулся) они прогуливались, косясь по зеркалам и не зная, куда им девать руки, свои и чужие, одинаково красные и разгоряченные. «И вот, перебирая все это, – она хлебнула сельтерской, – я и не знаю, что выбрать и как поступить. А потому и не удивляйтесь, пожалуйста, если услышите, что поехала сестрой. На днях запишусь в общину». – «Лучше поедемте со мной на Каму», – сказал он. Она рассмеялась.
Антракт затянулся оттого, что в начале второго действия предполагался музыкальный номер. А номер без гобоя неисполним. В гобое же и заключалась несчастная причина скопления трамваев перед театром.
«Он изувечен», – передавали вполголоса, рассаживаясь по местам, когда засветился крашеный низ занавеса.
«Он извлечен замертво из-под колес», – узнавали от знакомых, стуча тяжелыми калошами по суконке и волоча концы платков и шалей, упущенных из муфт и рукавов.
«А, теперь они удивятся», – так думал один, стараясь слить ход своих мыслей с ходом саней и обресть сон в усыпительном подскакиваньи кибитки.
Другой думал о цели их внезапного выезда. Он думал о событиях, о своем былом отрочестве, о том, как встретят его теперь там, и о том, что надлежит сделать в первую голову, за что взяться и с чего начать. Он думал также, что Гольцев спит, и не подозревал того, что Гольцев бодрствует, а спит-то он сам, ныряя из дремы в дрему, из ухаба в ухаб вместе со своими мыслями о революции, которые ему опять, как когда-то, дороже шубы и дороже клади, дороже жены и ребенка, дороже собственной жизни и дороже чужой и которых он ни за что бы не выпустил и во сне, раз за них уцепившись и их на себе отогрев.Сами собой, безучастно приподнялись веки. Их изумление было безотчетно. Село покоилось глубоким загробным сном. Сверкал снег. Тройка завернулась. Лошади сошли с дороги и стояли, сбившись в кучку, завитком. Была тихая, ясная ночь. Передовая, подняв голову, вглядывалась с высоты сугроба во что-то оставшееся далеко позади. За избой, схваченная клоком морозного воздуха, загадочно чернелась луна. После торжественности лесов и вьюжного безлюдья полей было былинным дивом наткнуться на людское жилье. Оно словно сознавало, как страшно и как сказочно оно, и, сверкая, не торопилось отвечать на стук ямщика. Оно безмолвствовало, и длило свое гнетущее очарованье. Сверкал снег.
Но вскоре два голоса, не видя друг друга, громко затолковали через ворота, и целый мир переделили между собой пополам эти двое, беседуя сквозь тес среди безрубежного затишья, и тот, который отпирал, взял себе ту, что глядела на север и открывалась за крышей избы, а тот, который дожидался, – ту, что виделась с сугроба тонко высившейся передовой.
На той станции Гимазетдин разбудил одного Ковалевского, и теперешний их ямщик был Гольцеву незнаком. Зато он сразу признал того Дементия Механошина, которому выдавал однажды в конторе, и, значит, верст за шестьдесят отсюда, удостоверенье в том, что, содержа тройку и правя последний год между Биляром и Сюгинским, он работает на оборону.
Было странно подумать, что тогда он удостоверял эту избу и двор и, совершенно про них не ведая, подписывал свидетельство этому сказочному селу и звездной ночи.
Потом, пока на дворе шла перепряжка и сонная ямщичка поила их чаем, пока тикали часы и за невязавшимся разговором душно ползли клопы по календарям и коронованным особам, пока равномерно и невпопад, как механизмы с разным заводом, всхрапывали и подсвистывали сопатые тела, спавшие на лавках, Дементий входил и выходил, меняясь во всем с каждым новым появлением, смотря по тому, что снимал с гвоздя или вытаскивал из-под перины. В первый раз он вошел в зипуне – мужиком-хлебосолом, сказать жене, чтобы дала господам с сахаром и вынула булку, в другой – работником, в короткой сибирке – за вожжами, и, наконец, в третий явился ямщиком в армяке и, не входя, сказал, нагибаясь, из сеней, что лошади готовы, а час уже четвертый, время-де собираться, и, пнув кнутовищем дверь, вышел на темную, звонко разбренчавшуюся при его выходе волю.
Вся остальная дорога прошла мимо памяти обоих. Светало, когда проснулся Гольцев, и поле туманилось. По нем, прямясь и растягиваясь, тяжело и парно дымился нескончаемый обоз; они его обгоняли, и потому казалось, что сани с дровами и возчики только топочут на месте, чтобы отогреться, и только отвизгиваются, кренясь со стороны на сторону, и раскачиваются, вперед не подвигаясь.
Широкая гужевая дорога шла стороной от той тропки, по которой летели они. Она была многим выше. Меся непогаснувшие звезды, подымались и опускались ноги, двигались руки, морды лошадей, башлыки и дровни. Казалось, само подслободное утро, серое и трудное, дюжими клоками сырости плывет по прозрачному небу в ту сторону, где ему почуялась чугунка, кирпич фабричных корпусов, сырой, лежалый уголь, майный, горемычный гар и дым. А кибитка неслась, вылетая из выбоин и перелетая ухабы, захлебывался колокольчик, и обозу не предвиделось скончанья, и давно было уже время взойти солнцу, но до солнца было еще далеко.
До солнца было еще далеко. До солнца оставалось еще верст пять пути, короткая остановка на въезжей, вызов к директору завода и долгое шарканье по половику прихожей.
Тогда оно выглянуло. Оно вошло вместе с ними в кабинет, где оно разбежалось по коврику и, закатившись за цветочные горшки, усмехнулось клеткам и пичужкам в окне, елкам за окошком, и печке, и всем сорока четырем корешкам кожаного Брокгауза.
Потом, во все время разговора Ковалевского с заводоправителем, двор играл за окном, и уже не бросал играть, и не уставал сыпать бирюзой и ручьями терпкого хвойного пота, каплями сварившегося инея и янтарем.
Директор движеньем глаз указал на Гольцева.
– Это мой друг, – живо вставил Ковалевский. – При нем можно. Будьте покойны. Так вы знали Брешковскую?..
Вдруг он поднялся и, повернувшись к Гольцеву, воскликнул, как в испуге:
– А мои бумаги? Я говорил – так и есть. Ах, Костя! Ну что теперь делать?
Тот не сразу понял его.
– Паспорта со мной.
– Сверток, – рассерженно перебил его Ковалевский, – ведь я просил вас напомнить.
– Ах, Юра, простите. Он остался там. Это в самом деле свинство. И как это я…
Меж тем хозяин, плотный и одышливый коротыш, отдавал приказания по хозяйству, фыркал, смотря на часы, поворачивал кочергой дрова в печке и вдруг, до чего-нибудь не добежав, словно передумавши, круто поворачивал назад и, возвращаясь, с разбега внезапно вырастал у стола, за которым Ковалевский писал брату: «Словом, лучше нельзя, дай Бог дальше так. Теперь перехожу к главному. Исполни все в точности. В передней, Костя говорит, на Машином сундуке, остался сверток с моей нелегальщиной. Разверни, и если среди брошюр найдешь рукописи (воспоминания, организац. границы, шифрованн. корреспонд. периода конспират. квартиры у нас и побега Кулишера и т. п.), то заверни все, как было, и при первой же верной оказии запечатай и перешли на мое имя в Москву, в адрес Теплорядной конторы. Смотря, разумеется, по обстоятельствам.
Ты ведь и сам не дурак, и при изменившейся…»
– Пожалуйте кофе пить, – шаркнув и отшаркнувшись, осторожно шепнул хозяин. – Вам, молодой человек, – еще осторожнее пояснил он Гольцеву, с почтительным умолчанием в сторону манжеты Ковалевского, целившейся в нужное выраженье и застывшей над бумагой в ожиданьи его пролета.
Мимо окна прошли, беседуя и на ходу сморкаясь, три пленные австрийца. Они шли, обхаживая образовавшиеся лужи.
« – при изменившейся – »
Ворона, взлетевшая при появлении австрийцев, тяжело опустилась на прежний сук.
«…при изменившейся конъюнктуре, – обрел недостававшее Ковалевский, – свертка в Москву не посылай, а припрячь поверней. Полагаюсь на тебя, как и во всем остальном, о чем уговор у нас. Скоро садиться в поезд. Смертельно устал. Думаем выспаться в вагоне. Маше пишу отдельно. Ну, прощай.P. S. Представь, оказывается, Р., директор – старый соц.-рев. Вот и говори после».
В это время в кабинет заглянул Гольцев с откушенной тартинкой и, сглатывая недожеванный мякиш, сказал:
– Вы – Мише ведь? Напишите, чтобы и папку мою, – он укусил тартинку и продолжал, глотая и жуя, – послали. Я передумал. Не забудьте, Юра. И идите кофе пить.20 ноября 1918 г.
Три главы из повести
I. Несколько дат
Это было давно. Каз-за! – Они заскакивали крику в лицо, и вдруг, оказавшись на самом хребте огромного расседланного моря голов, бежавшего перед ними и за ними, верхом на нем, стремительно поворотив толпу, гнали ее вниз по тротуарам на своих кудластых и, как вы б тогда выразились, курдских лошадях. Тряслись гривы, тряслись серьги, – внезапно они перестраивались и уносились.
Аа-а! – подымавшийся не узнавал Никитской. Куда все девалось? Тумбы и небо, и от только что еще ревевшего, черного, завивавшегося барашка – ни следа.
Шютц был сыном богатых родителей и родственником известнейших революционеров. Этого было достаточно, чтобы считать его революционером и богачом. Прочие достоинства Шютца отличались тою же особенностью. Он обладал загадочностью, которая поражает и редко разгадывается, потому что двадцать предположений переберешь прежде, чем догадаешься, что у больного – солитер. Глистою Шютцевой загадочности была лживость. Она играла в нем и, когда ей хотелось есть, головкой щекотала ему горло. Она теряла и наращивала кольца. Ему казалось, что все это так и надо и что червя этого он вычитал у Ницше.