Москва майская
Шрифт:
Однажды, выходя из мастерской Неизвестного, поэт увидел большелицего человека в макинтоше и синей допотопной фуражке. «Сын Хрущева!» — толкнул его локтем спутник. Председательско-колхозная фуражка эта, такие возможно было увидеть разве что в фильме «Кубанские казаки», настолько поразила поэта, что перекочевала позднее в стихотворение «Колхозное». Сын Хрущева его не поразил.
7
«Шиз» в Москве оказалось куда больше, чем в Харькове, и каких! О, какие в Москве обнаружились замысловато-бесподобные «шизы»!
К Ситникову его привел Андрюшка Лозин. Немаловажный персонаж в жизни нашего героя, Андрюшка, еще не опушенный первой бородой, был представлен ему полосато-костюмным Стесиным. Андрюшке было двадцать лет, он проживал один в двухкомнатной квартире (Андрюшкина мама служила доктором в советском посольстве в Бухаресте), и гангстер-меценат рекомендовал
В этом месте следовало бы проиграть фривольную музыкальную пьесу, соответственно взятую из времен, когда импрессионисты постигали искусство живописи в различных развязных академиях, рассеянных по Парижу. Или же воспроизвести канканы и кикапу начала двадцатого века, когда кубистические ученики учились у нескольких сумасшедших живописцев разбивать материю на плоскости. Василий Ситников выглядел монструозно-странной личностью даже на фоне Москвы 1960-х годов. Голым до половины мохнатым сатиром в тренировочных штанах (пояс их сгнил, и резинка, отделившаяся от штанов, была подколота к мохнатой кромке дюжиной булавок) носился Ситников по коридорам пустого дома на Малой Лубянке, из кухни в комнаты и обратно. Жильцы покинули дом давным-давно, и лишь Ситников, презрев не какой-нибудь там ЖЭК, но грозного претендента на дом — соседа кагэбэ (в Великую Отечественную он точно так же презрел военный трибунал, закосив на сумасшедшего. Не желал идти умирать!), — гонял по скрипучим паркетам дома. Васька второй год не желал выселяться и сопротивлялся кагэбэ, намеревавшемуся разместить в доме сверхсовременную новую телефонную станцию. Васькины ученики сидели за мольбертами в самых неподходящих малоосвещенных углах, под сушеной ветошью, платьями, полушубками и подобной старой дрянью. Васька, как и Алёна Басилова, обожал рыться в помойках. Ученики — это несколько дохлых московских бледных девочек из хороших семей («Будущие Марии Башкирцевы!» — смеялся Васька), полумордвин зеленого цвета — дворник с достоевской фамилией Мышков, бритый наголо «буддист» — бывший рабочий Егоров, ситниковская подруга — девушка Лида (лет на тридцать-сорок моложе Васьки)… Плюс еще с полдюжины приходяще-уходящих задохлостей, горбунов, неожиданно уродливых типчиков с портфелями. Вся эта «нечисть», как, гогоча, называл их сам Васька, впрочем, тотчас же рассыпалась в разные стороны при появлении иностранцев. Суров был Васька, когда появлялись в полутемном хаосе коридора робкие посетители. Суров и к ученикам, не догадавшимся вовремя унести ноги, суров и к иностранцам, недостаточно щедрым или недостаточно ловко совершающим ожидаемые от них операции. И, темные, глядели со стен на все это Васькины весьма пожилые иконы.
«Что жопу отставила? Покупай или уходи!» — говорят, закричал Васька на жену ни более ни менее как самого американского посла, слишком долго, по его мнению, вглядывавшуюся в картину, изображающую Ваську, мочеиспускающегося посередине жаркого желтого пшеничного поля. Васькиным телескопическим способом написанная, как бы сверху с дерева или вертолета увиденная Васькина голова, и особенно струя Васькиной мочи, были изображены необыкновенно искусно. Реалистически раздробленные на мельчайшие искры, мириады микрокапель Васькиной мочи сквозь солнечный день опускались в пшеницу — народное богатство. Не нам судить человека, которому принадлежит изречение «Вася-Туча никогда не закроет Васю-Солнце». Мы не опустимся с тобой, читатель, до осуждения его манер. Мы не из тех, кто морализирует, не так ли? Позволим лишь подчеркнуть здесь еще раз, и пусть остолбенеют квадратноголовые политические обозреватели по эту сторону Берлинской стены, что Васька успешно сопротивлялся могущественному соседу кагэбэ более года и продолжал жить в доме на Малой Лубянке, невзирая на то, что мимо него уже тянули кабели и носили сверхсекретные микрокомпьютеры или что там… А вы говорите, тоталитарный режим! Кагэбэ, получается, не мог полтора года выселить живущего через пару стен от знаменитой Лубянской тюрьмы бородача-дезертира! Я нисколько не утверждаю, что Лубянская тюрьма пуста, товарищи, я лишь объясняю, что и тогда, как и сейчас, советская действительность была полна парадоксов.
Ученики, старательно пыхтя, рисовали рекомендуемые Васькой простейшие формы: яйца и теннисные или пинг-понговые шарики. Голый по пояс, дожевывая на бегу пожираемую
им за занавеской (из деликатности перед всегда голодными Мышковым и Егоровым-«буддистом»?) курицу, останавливался Васька Ситников, донской станицы урожденный казак, за спиной ученика или ученицы и орал: «Почему у тебя фон весь перекривило, пиздюк крахмальный (вариант: „пизда крахмальная“)?»В перерывах между «выдрачиванием» шариков («Дрочи еще!» — кричал Васька, неудовлетворенный результатом) ученики и нечисть жадно курили и заводили разговоры о Штейнере, антропософии, госпоже Блаватской и Гурджиеве, о тибетской разновидности буддизма, о чертях, ведьмах, гномах, троллях, херувимах и серафимах. В рембрандтовском освещении квартиры на Малой Лубянке такие разговорчики звучали особенно убедительно, как рассказы о черной руке, сообщаемые детям дошкольного и младшего школьного возраста старшей сестрой в отсутствие родителей. Время около полуночи, и дети боятся посмотреть на потолок, вдруг на нем действительно проступило кровавое пятно.
— Ну что, Картошкин, нравится тебе у меня? — спросил его Васька во второй визит на Малую Лубянку.
— Я не Картошкин, но Лимонов. — Ему было ясно, что Васька фамилию запомнил, но решил унизить его. Не со зла, но на всякий случай. Для острастки.
— Если хочешь, чтоб народ к тебе серьезно относился, фамилию нужно сменить. Андрюшка, ты бы научил приятеля.
— У меня у самого не очень-то фамилия, Василий Яковлевич… — Ученик переступил с сапога на сапог. Так как Андрюшке было только двадцать лет, он смонтировал свой образ из украденных у личностей, которых он уважал, деталей. Солдатские сапоги он «увел» у Гробмана. Чуть позже он отпустил бороду, «уведя» ее, скорее всего, у Васьки-Учителя, хотя многие московские художники расхаживали бородатыми. Борода была почти обязательна, как у бояр в древней допетровской Руси.
— Лимонов — не фамилия, но псевдоним, и он мне нравится. По паспорту у меня фамилия Савенко.
— Ну вот и оставался бы Савенко. Чем плоха фамилия? Мог бы чуть сжульничать. Приписал бы букву «в» в конце — и мог бы выдавать себя за внука эсера Савинкова. Вся эта эсеро-троцкистская шушера сейчас в большой моде у московских барышень.
Он плохо знал историю эсера Савинкова, посему не отреагировал на предложение должным образом.
— Если бы я хотел нормальную фамилию, я мог бы взять фамилию матери: Зыбин. Но я хотел ненормальную.
— Ну и шут с тобой, ходи грязным! — Упрямство Андрюшкиного друга раздражило Ваську.
— Вас-то самого ваша фамилия устраивает, Василий Яковлевич? — Андрюшка задал вопрос осторожно, боясь разгневать учителя, знакомством с которым дорожил.
— У меня русская казачья фамилия. Шестой десяток на свете живу и лучше фамилии не встречал. «Ситник», «ситный» — хлебная моя фамилия, хлеборобная. От полей и сохи. Оттуда все хорошее — от полей. От города все зло.
— Чего ж вы в городе-то живете? — не удержался, спросил поэт.
— Ты вот что мне скажи, Картош… извини, опять запамятовал, Лимонов? Ты — СМОГ или не СМОГ?
— Я дружу со смогистами, но я не смогист.
— Ты анекдот знаешь про СМОГ, Лимонадов? Нет? Украинская ночь… Луна ярко освещает мазанку вдовы. Тихо. Вдруг распахивается дверь, выбегает из мазанки голый парень и вопит на все село: «СМОГ! СМОГ!»
Васька почесал голую грудь, подмышки и бороду, явно эпатируя нового человека за то, что он осмелился с ним не согласиться.
— Ха-ха! — скривился новый человек, показывая, что не смешно.
— Лодыри твои друзья-СМОГи. Работать не хотят. Глоткою хотят взять. На шармака славу получить. Но хуюшки им удастся. На шармака никому ничего не дают. Над произведением работать нужно. Я над своими картинами годами сижу.
— Василий Яковлевич снежинки над Донским монастырем, каждую в отдельности, уже третий год вырисовывает, правда, Василий Яковлевич? — вступил в противостояние старого и малого Андрюшка.
— Василий Яковлевич, там вас… брат спрашивает, — сказала бледная немочь Ирочка, войдя в кухню, кисть в руке, глаза испуганные.
— Я кому говорил, барышня: «Без меня дверей не отворять!» Ты зачем подошла к двери? Тебе кто позволил?
— Я… Я… случайно. Долго стучали, я и открыла.
— Меня надо звать! Поняла? Меня, Ситникова Василия Яковлевича. Потому что я тут проживаю, а не Ирка Кулакова. Поняла? А теперь все выкатывайтесь, завтра придете… Все, все, никаких исключений. И ты, Андрюшка, и ты, Картошкин…
— Извините, Василий Яковлевич! — прошептала бледная Ирочка.
Похватав кисти и краски (мольберты обычно оставались у Васьки, хотя принадлежали ученикам. Васька учил учеников с их материалами), молодежь ретировалась через кухонную дверь, по когда-то черной лестнице дома. Богатый кагэбэ уже успел отремонтировать ее и превратить в белую. Какие-то аппараты, очевидно, предназначающиеся для верхних этажей, недотащенные, замерли у Васькиной кухонной двери.