Москва майская
Шрифт:
— Я тебя от чистого сердца пригласил, Лёнь, а ты меня обижаешь… — почти прошептал Сергиенко.
— Да он любя, не страдай… — сказал Рыжов. — Правда, штабс-капитан?
— Точно, любя, — продолжал нехорошо улыбаться злодей. — А на день рождения к тебе я все равно не приду. Велика честь. Пусть к тебе твои литинститутские проститутки ходят. Пригласи своего руководителя Льва Ивановича Ошанина…
— Это который? С ушами? — загоготал Рыжов.
Несмотря на то, что обидели не его, Эд внутренне дрожал от возбуждения. Он впервые присутствовал при таком злобном, подлом издевательстве главаря над членом своей банды. Он не понимал… Эпатаж, но кого? Своих? Может быть, потому, что Сергиенко окончил уже один институт, работает химиком в НИИ и учится на вечернем в Литературном институте и тем самым принадлежит как бы к истеблишменту? Но сам-то
11
Инцидента не произошло. Волчок оставил Сергиенко в покое, занявшись раздачей ударов другим членам стаи. Мощной лапой он время от времени врезал тому или иному самцу, и жертва, не отвечая на удары и укусы, предпочитала, взвизгнув, поджать хвост и отбежать. Харьковчанин попал на урок биологии, а не на юбилей младенца.
Выбравшись из комнаты, он погулял некоторое время в коридоре, созерцая аккуратно завешенные двери соседей. Длинный и широкий, с окнами, коридор наводил на неизбежное умозаключение, что до революции квартира служила комфортабельным жилищем одной буржуазной семьи, купеческой, докторской или офицерской. Хорошей холодностью до сих пор несло от стен несмотря на то, что снаружи в Москве царило азиатское лето. Предчувствуя, может быть, бурю, старушки спрятались в свои комнаты и не подавали признаков жизни. По облупленному во многих местах, но очень чистому желтому полу (где они достали такую яркую краску?) ползал… виновник торжества. Тристашестидесятипятидневная рожица его была красна и улыбалась.
— Ну, как ты себя чувствуешь? — спросил его Эд, присев рядом с юной тушкой.
«Гры-ум-фа!» — прокряхтел ребенок и пополз вдоль стены коридора. В луче солнца (Эд вспомнил, что еще день!) дорогу дитяти пересек красивый и легкий таракан на высоких ногах. Русский народ метко окрестил этого именно таракана прусаком. Высокий, стройный и с отличной выправкой таракан действительно напоминал хорошо вышколенного усатого прусского офицера. (Кино, читатель, является в наши времена поставщиком визуальных образов. Прошлый же, докиношный, народ, возможно, мог увидеть прусских офицеров в дореволюционных журналах «Нива».)
Из глубины коридора ему удалось увидеть, как хмуро, поцеловав маму Таню, тихо покинул празднование побитый Сергиенко. Эд не стал усугублять его очевидно достаточно мерзкое настроение и не побежал прощаться. Даже спрятался на некоторое время в кухню, где обнаружил Сашку Величанского, к которому ушла Лиза Сергиенко. Вместе с Сашкой на кухне находились Верочка и уже очень пьяный парень в очках с немецкой фамилией Швальп. Все трое тихо пили портвейн. Эд подумал, что в Харькове редко можно было встретить людей с такими фамилиями, как Швальп, но зато полным-полно было людей с фамилиями Дубовенко или Сергиенко. Может быть, отчасти потому он и взял себе псевдоним Лимонов, дабы отстоять подальше от толпы?
Мероприятие все с большей скоростью катилось под уклон, как оторвавшийся тяжелый товарный вагон без тормозов. Алкоголь и жара полностью разъели тормоза у всех одиннадцати поэтов (Сергиенко удалился). Харьковчанин вдруг почувствовал хорошо знакомое ему переворачивание желудка, почти всегда предвещающее грядущее (вот-вот долженствующее произойти) несчастье. В крайнем случае неприятное происшествие. Ничего общего с расстройством желудка или алкогольным отравлением это явление не имело. Разум харьковчанина остался незамутненным, но подталкивал его орган пищеварения, верный друг его: «Пора сваливать, Эд!»
— Пора валить, Серёжа! — сказал он другу, тяжелому, как мешок с сырой мукой. Он поймал себя на том, что старается держаться поближе к гиганту. Может быть, на случай драки с Губановым? Волчок прочно засел с Рыжовым в обнимку в углу стола и был окружен стеною самцов. Возможно, опьянев, он сделался менее подлым?
— Давай еще только самый чуток погуляем и тогда пойдем, — тихо сказал спокойный Серёжа. — Я тебя провожу.
Им было по пути, предстояло пройти часть Садового кольца вместе, и Эд решил подождать, пока друг «погуляет чуток». Не умилило ли его Серёжкино очень московское «чуток»? «Оч. мож. быть» — как говорил тот же Серёжка. Московские выражения — всяческие «на фига?», «фигушка с маслом!» — умиляли Эда. Он остался.
Смеркалось. Зажгли свет. Включили магнитофон. Разбрелись по коридору.
Все тяжелее и тревожнее ворочался желудок, требуя от владельца:
«Пойдем отсюдова, дурак! Сейчас что-то случится!» Он игнорировал тревогу желудка, загрузив голову работой. Он стал их анализировать.«Ну и чем сборище поэтов отличается от любого другого сборища? — подумал он. — Тем, что, подойдя к одной из мелких групп, вот этой, скажем, образовавшейся вокруг Величанского, можно услышать повторяющееся словечко „Вопли“?» Речь шла, ему удалось это выяснить, отстояв минут десять рядом, о статье некоего профессора Палиевского в журнале «Вопросы литературы» (по-московски «Вопли»). В статье якобы подло «обсерался» уже 45 лет как покойный гениальный Велимир Хлебников. Словечко «обсерался» в применении к обожаемому им Хлебникову показалось харьковчанину большим кощунством, чем нечитанная им статья Палиевского… Сборище поэтов отличается от сборища простых людей присутствием литературных тем в разговорах… Однако основной, полублатной тон поведению компании задает Губанов. Почему поэты должны быть приблатненными? Что тут хорошего? Харьковчанин пытается забыть такие манеры, а вот московские поэтические юноши их культивируют. Хорошо, разберемся… Возможно, это желание следовать традиции. Франсуа Вийон был вором и бродягой, Есенин был алкаш и шлялся по Москве с ворами… Ну о Франсуа Вийоне ничего не узнаешь, так давно он жил, а вот Есенин — шлялся ли? Сундуков утверждает, что Есенин был двустволкой, то есть спал и с мужчинами, и с женщинами, активно предпочитая мужчин. И что его, сундуковский, дядя Мариенгоф, известный эстет, русский Жан Кокто, — был любовником Есенина. Расставались они редко: Толя и Серёжа. Это в стихах, желая на публику впечатление произвести, Есенин писал, что:
Я читаю стихи проституткам И с бандитами жарю спирт.А на деле обжимался Серёжа белобрысый с мрачным высоким брюнетом — дядечкой Сундука. И у Губанова его блатарство — тоже поза, решил харьковчанин. И Рыжов его, с которым он в обнимку целый вечер сидит, — не бандит, и сам Лёнечка — сын себе советской служащей и инженера и дома в тапочках ходит.
— Серёжка, ты читал книгу Даниельссона «Гоген в Полинезии»? — спросил он как бы отсыревшего приятеля.
— Нет, Эд, не читал, — дружелюбно ответил тот, разворачиваясь со стулом. — А что, интересное произведение?
— Разоблачающее миф произведение. Рассказывается о реальной жизни Гогена в тропическом раю, восстановленной по документам и свидетельствам очевидцев. Ты знаешь, например, что Гоген был вынужден питаться на Таити европейскими консервами? Он не умел ловить рыбу, а отправившись в горы за дикими бананами (все банановые деревья в деревне кому-то принадлежали), свалился, сломал руку и долго болел после этого. А его жена, подросток-девочка, оказывается, трахалась со всей деревней, ибо таков был таитянский обычай, женщина принадлежит всем мужчинам, ничего предосудительного в этом таитянское общество не видело. Гоген уходил рисовать, а девочка его ебалась преспокойно в тени кустов и деревьев со своими кузенами и с любым, кто пожелает…
— Да, — сказал Серёжка и тускло, но дружелюбно улыбнулся. — Этого надо было ожидать.
— Ты понимаешь, Серёжа, что меня потрясло… Что швед этот, Даниельссон, взял себе и спокойно, по-шведски, подошел к проблеме — поехал и разломал миф, не оставив камня на камне. А миф-то какой красивый был! Глазастые таитянки с круто-синими волосами, красные реки… Земля хлебных деревьев, пальм… Рай, откуда Господь еще не изгнал человека. И вот в раю, оказывается, легендарный Гоген питался консервами, вульгарно, не правда ли?
— Ничего хорошего, — согласился Серёжка.
Ясно было, что Серёжкина флегматичность еще усугубилась от алкоголя и проблема Гогена с консервами его не трогала. Харьковчанина же книга Даниельссона по-настоящему потрясла. Он вдруг открыл, что каждый миф скрывает под собой реальность, часто никак с мифом не сообщавшуюся. Так аляповатая икона конца девятнадцатого века вдруг скрывает, если ее смыть, шедевр пятнадцатого. Но нужно сказать, что открытие это не разочаровало его. Он подумал и решил, что пусть толпы тешатся дешевыми романтическими мифами, — он выбирает реальность. Гоген, питающийся на Таити консервами, обманутый женой-девчонкой, сделался ему куда ближе романтического персонажа со сломанным набок носом в берете. Понравилось ему и то, что Гоген постоянно подсчитывал деньги и мечтал, о чудак, разбогатеть, продавая свои картины…