Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Снящаяся под утро

*** Еще глоток. Покуда допоздна исходишь злостью, завистью и ленью, и неба судорожная кривизна молчит, не обещая искупленья — сложу бумаги, подойду к окну подвальному, куда сдувает с кровель обломки веток, выгляну, вздохну, мой рот кривой с землей осенней вровень. Мудрим, мудрим, а цельность — вот она, как на ладони, и по всем приметам церквушка, изнутри озарена чуть теплящимся аварийным светом, и лист ночной, и крест, и ветра свист — неугасимой, невеселой силе, подчинены. Ах, друг-позитивист, куда как страшно двигаться к могиле! Философ мой, уйми свой вздох и всхлип. Сухая речь пылает, как берёста, от Ориона до созвездья Рыб. Все хорошо. Все сумрачно и просто. Я трепет сердца вырвал и унял. Я
превращал энергию страданья
в сентябрьский окрик, я соединял остроугольные детали мирозданья заподлицо, так плотник строит дом, и гробовщик — продолговатый ящик. Но что же мне произнести с трудом в своих последних, самых настоящих?
*** Георгия Иванова листая на сон грядущий, грустного враля, ты думаешь: какая золотая, какая безнадежная земля отпущена тебе на сон грядущий, какие кущи светятся вдали — живи, дыши, люби — охота пуще неволи, тяжелей сырой земли, взлетаешь ли, спускаешься на дно — но есть еще спасение одно…
*** Существует ли Бог в синагоге? В синагоге не знают о Боге, Существе без копыт и рогов. Там не ведают Бога нагого, Там сурово молчит Иегова В окруженье других иегов. А в мечети? Ах, лебеди-гуси. Там Аллах в белоснежном бурнусе Держит гирю в руке и тетрадь. Муравьиною вязью страницы Покрывает, и водки боится, И за веру велит умирать. Воздвигающий храм православный ты ли движешься верой исправной? Сколь нелепа она и проста, словно свет за витражною рамой, словно вялый пластмассовый мрамор, непохожий на раны Христа. Удрученный дурными вестями, Чистит Розанов грязь под ногтями, Напрягает закрученный мозг. Кто умнее — лиса или цапля? И бежит на бумаги по капле Желтоватый покойницкий воск.
*** Иди, твердит Господь, иди и вновь смотри, — (пусть бьется дух, что колокол воскресный), — на срез булыжника, где спит моллюск внутри, вернее, тень его, затверженная тесной окалиной истории. Кювье еще сидит на каменной скамье, сжимая череп саблезубой твари, но крепнет дальний лай иных охот, и бытием, сменяющим исход, сияет свет в хрустальном черном шаре. Не есть ли время крепкий известняк, который, речью исходя окольной, нам подает невыносимый знак, каменноугольный и каменноугольный? Не есть ли сон, едва проросший в явь, январский Стикс, который надо вплавь преодолеть, по замершему звуку угадывая вихрь — за годом год — правобережных выгод и невзгод? Так я тебе протягиваю руку. А жизнь еще полна, еще расчерчен свет раздвоенными ветками, еще мне, слепцу и вору, оставлять свой след в твоей заброшенной каменоломне. Не камень, нет, но — небо и гроза, застиранные тихие леса, и ударяет молния не целясь в беспозвоночный хор из-под земли — мы бунтовали, были и прошли сквозь — слышишь? — звезд-сверчков упрямый, точный шелест.
*** Организация Вселенной была неясной нашим предкам, но нам — сегодняшним, ученым, — ясна, как Божий одуванчик. Не на слонах стоит планета, не на китах и черепахах, она висит в пустом пространстве, усердно бегая по кругу. А рядом с ней планеты-сестры, а в середине жарко солнце, большой костер из водорода и прочих разных элементов. Кто запалил его? Конечно, Господь, строитель электронов, непостижимый разработчик высокой физики законов. Кто создал жизнь? Конечно, он же, Господь, великий Рамакришна, подобный самой главной мета — галактике гиперпространства. Он наделил наш разум телом, снабдил печалью и тревогой, когда разглядывает землю под неким супермелкоскопом. А мы вопим: несправедливо! Взываем к грозному Аллаху, и к Богородице взываем, рассчитывая на защиту. И есть в Америке баптисты, что просят Бога о работе, шестицилиндровой машине и крыша чтоб не протекала. Но он, великий Брахмапутра, наказывает недостойных, карая неизбежной смертью и праведника, и злодея. Младенец плачет за стеною. На тополя снежок ложится. Душа моя еще со мною, дрожит, и вечности боится. Напрасен ладан в сельской церкви, напрасны мраморные своды Святопетровского собора в гранитном, медном Ватикане. Под черным небом, в час разлуки, подай мне руку, друг бесценный, чтоб я отвел глаза от боли, неутолимой, словно время.
*** Когда у часов истекает завод, среди отдыхающих звезд в сиреневом небе комета плывет, влача расточительный хвост. И
ты уверяешь, что это одна
из незаурядных комет, — так близко к земле подплывает она однажды в две тысячи лет!
А мы поумнели, и жалких молитв уже не твердим наугад — навряд ли безмолвная гостья сулит особенный мор или глад. Пусть, страхом животным не мучая нас, глядящих направо и вверх, почти на глазах превращается в газ неяркий ее фейерверк, кипит и бледнеет сияющий лед в миру, где один, без затей незримую чашу безропотно пьет рождающий смертных детей.
*** Жизнь, ползущая призраком в буйных небесах, словно пламя — сквозь лес, где Прокруст, венценосный ушкуйник, крепкий отцеубийца Зевес, Геба гордая с тютчевским кубком, и орлы — или вороны? Стой. В предвечернем безветрии хрупком, в тишине и густой, и простой я трезвею. В опасном просторе только мертвые боги плывут наяву. Испаряется море, и любовь — что скудельный сосуд. Опрокинуться? Или пролиться? Не судьба. Знать, приказано нам — молча вдовствовать, темные лица поднимая к иным небесам.
*** Как нам завещали дядья и отцы, не споря особо ни с кем, на всякое блеянье черной овцы имеется свой АКМ. Но, мудростью хладною не вдохновлен, отечества блудный певец танцует в тени уходящих времен, и сходит с ума наконец. Твердит, что один он родился на свет, его покидает один — и вот иногда он бывает поэт, а чаще простой гражданин. Напрасно достались ему задарма глаза и лукавый язык! Он верит, что мир — долговая тюрьма, а долг неподъемно велик. Он ухо свое обращает туда, где выцвели гордость и стыд, где яростно новая воет звезда и ветер по-выпьи свистит. По морю и посуху, как на духу, скулит на звериный манер, как будто и впрямь различает вверху хрустальную музыку сфер….
*** эта личность по имени «он», что застряла во времени оном, и скрипит от начала времен, и трещит заводным патефоном, эта личность по имени «ты» в кипяток опускает пельмени. Пики, червы, ночные кресты, россыпь мусорных местоимений — это личность по имени «я» в теплых, вязких пластах бытия с чемоданом стоит у вокзала и лепечет, что времени мало, нет билета — а поезд вот-вот тронется, и уйдет, и уйдет…
*** Кто ранит нас? кто наливной ранет надкусит в августе, под солнцем темно-алым? Как будто выговор, — нет, заговор, — о нет, там тот же корень, но с иным началом. Там те же семечки и — только не криви душой, молитву в страхе повторяя. Есть бывший сад. Есть дерево любви. Архангел есть перед дверями рая с распахнутыми крыльями, с мечом — стальным, горящим, обоюдоострым. Есть мир, где возвращенье ни при чем, где свет и тьма, подобно сводным сестрам, знай ловят рыб на топком берегу, и отчужденно смотрят на дорогу заросшую (я больше не могу) и уступают, и друг друга к Богу ревнуют, губы тонкие поджав. Ржав их крючок. Закат российский ржав. Рожь тяжела. И перелесок длинный за их спиной — весь в трепете берез — малиной искривленною зарос, полынью, мхом, крапивою, крушиной.
Пелевину На юге дождь, а на востоке жара. Там ночью сеют хну и коноплю. Дурак жестокий, над книжкой славною вздохну, свет погашу, и до утра не сумею вспомнить, где и как играло слово — блик на грани стакана, ветер в облаках. Но то, что скрыто под обложкой, подозревал любой поэт: есть в снах гармонии немножко, а смерти, вероятно, нет. Восходит солнце на востоке, нирвану чистую трубя. Я повторяю про себя ничьи, ничьи, должно быть, строки еще мы бросим чушь молоть, еще напьемся небом чистым, где дарит музыку Господь блудницам и кокаинистам.
*** Я не любитель собственных творений, да и чужих, по чести говоря. Не изумляйся, приземленный гений, когда нерукотворная заря окалиной и пламенем играет, и Фаэтон, среди небесных ям лавируя, сгорая, озаряет до смертных мук неведомое нам! Любовь да страх стучатся в дверь — гони их на всесожженье, в бронзовый огонь, в окно, чтоб горло жгла космогония, агония, межзвездный алкоголь. Еще неутоленной перстью дышит перо твое, струится яд и мед из узких уст — но предок не услышит, потомок удивленный не поймет. Как ты, сорвавшись с лестницы отвесной, он все тебе заведомо простил, когда повис над колокольной бездной с зияющими крохами светил.
Поделиться с друзьями: