***Сыт по горло тревогой и злостью,я старею, смешон и небрит,и душа, говорящая гостья,до рассвета мне байки твердит —обрастая ли шерстью и мясом,отлетая ли в вечный азот,слышит влажные ветры триаса,и от страха подушку грызет —помнит — ночью, родной и непрочной,словно утлой любви ремесло,допотопной раскисшею почвойземноводное племя ползло —рыбье сердце на сушу тянулось,охладелою кровью шурша,кость ломалась, артерия гнулась —так она и рождалась, душа,так, подобно реликтовой крысе,позабывшей расклад и расчет,от земли в несравненные высибрата нашего ныне влечет —к мириадам взорвавшихся точек,где вселенская кривда права,и поэзия — только наводчикчеловеческого воровства…***О чем печаль моего труда,и радость его о ком?Когда-то,
некогда, никогда —я слышал под потолкомнелегких крыльев стесненный взмах,и снился дурному мнеучитель чтения при свечахи пения при луне,наставник хлеба, воды, свинца.Король ли? Скорей валет,простак без имени и лица,подросток преклонных лет.Не зная общего языка,мы темное пьем вино.Клубника в этом году сладка,и рыбы в реке полно.И я не однажды уже любил,как сыч, летал по ночам.Но что-то главное позабыли гневное промолчал.Ответь, профессор, чем наша речьчревата, чем смерть красна?Но он умеет лишь свечку жечь,когда за окном луна,да рыться в стопках старинных книг,смеясь и шепча «ага»,пока у реки шелестит тростники песня, как стон, долга…***Это он, повторю, это он, не я,близорук и пристален был от века,рьяно тщась в библиотеке бытия,словно тот аргентинский библиотекарь,обнаружить истину, из числатех, что спят в земле, и рудничной соли,и любовной влаге. Она была.И сияла, тая. Не оттого лимногоженец, князь света, любитель небесных тел,иногда хитрец, иногда сквалыга,да и сам сочинитель книг, он всю жизнь хотелнаписать совершенно другую книгу, —где неровная падает ниц волна,лазуритовый ветер кричит по-русски,и песок взмывает с живого дна,где слепые, напуганные моллюскираскрывают створки, страшась понять,что там, в мире, роза? озеро? розга? —и глухой покорностью Богу льстят,напрягая влажный зачаток мозга.Вслед за ними, мил-человек, тверди:уступило чернильному голубое,лишь пустая раковина в грудибудто гонит блудную кровь прибоя.…он ветшает медленно, не ропща,машинально подняв воротник плаща,под часами ветром промозглым дышит.Под часами круглыми, под крестом,достоверно зная: заветный томне прочтет никто. Да и не напишет.***…погоди. Зачем ты себя калечишь,не к иллюминатору самолетаприжимаясь, а к воздуху, бисер мечешьперед черт-те кем. Если в жизни что-тои существенно, то совсем не то, чтоот рожденья выдано, а иное,плач ночной, сигнал электронной почты,безотчетный, слабый, как все земное.Где-то волк завыл, где-то лев прославилдольний мир, захлебнувшийся в аквавите,где-то рыжий лодочник цепь ослабил,отвязал, шестом оттолкнулся, вытерлоб платком. И веслом ударяя грубымводу мертвую — ту, что не стоит трогать —ускользает вдаль, и идет на убыль,нелюбимый раб, — за вином, должно быть —ни беды не зная, ни приговора.Легкий прах сливается с тяжким взмахом,и в котел притихшая Терпсихорадобавляет перец, корицу, сахар.Исчезает лодка за поворотом.Зелье пробует муза, вдыхая жирныйдым костра, не зная еще, чего тамне хватает — ладана или смирны.***На том конце земли, где снятся сныстеклянные, сереют валуныи можжевельник в изморози синей —кто надвигается, кто медлит вдалеке?Неужто осень? На ее платкеалеет роза и сверкает иней.Жизнь хороша, особенно к концу,писал старик, и по его лицубежали слезы, смешанные с потом.Он вытер их. Младенец за стенойзаснул, затих. Чай в кружке расписнойдавно остыл. И снова шорох — кто тамрасправил суматошные крыла?А мышь летучая. Такие, брат, дела.Спит ночь-прядильщица, спит музыка-ткачиха,мне моря хочется, а суждена — река,течет себе, тепла, неглубока,и мы с тобой, возлюбленная, тихоплывем во времени, и что нам князь Гвидон,который выбил дно и вышел вонна трезвый брег из бочки винной…Как мне увериться, что жизнь — не сон, не стон,но вещь протяжная, как колокольный звоннад среднерусскою равниной?***Повадки облака темны.Плывет без веры и вины,бесславно и беспрекословно,подобно ждущему внизу,в пар превратившему слезуи в два созвучья — жар любовный.Но очи туч — еще темней,как Тютчев пел на склоне дней,оглохших демонов сзывая,огнем измученный одним,когда тревожилась над нимсумятица предгрозовая.И те же молнии слепятменя, и сердце невпопадколотится (я жив, не думай)и замирает под ребром,господний оклик, дальний громмешая с музыкой угрюмой…***Снящаяся под утро склоняется из окнанад пустым
Садовым кольцом. Это все. Спасеньянет и не надо. Коронованный странник видит: онасловно воздух осени, словно свет воскресенья,но какого? Попробуем так: листваначинает желтеть. Палашевский рыноккак в немом кино. Деловитая татарвапокупает конину, беззвучно торгуясь. Приблудный инокпод усмешки мальчишек плетется поВспольному. Вот и чугунный забор. Воскресни —электричка, пропахшая потом, стоит в депо,готовая затянуть керосиновую, мыльную песню,чтобы так: недотрога, ромашка, настурция, львиный зевпо дороге к кладбищу. Земляника, да и малина, впрочем,безнадежно сошла. Пахнет опятами. Плюшевый левна плече у Ксении. Слушай, зачем мы точимэтот нож? Чтобы стал острее. А ножницы? Чтобы стричьводу черную в пороховом ручье, чтобы филинвещий, словно кукушка, темнолетящий сычблагословил нас, бедных, круглоглаз и бессилен.В коммунальном ночном коридоре дубовый ларь,где укрыты утка, яйцо, иголка. Земля остыла,и двумя этажами ниже молчит Агарь,осторожно гладя плечо задремавшего Исмаила.***Как долог дождь, как свет в окошках желт.Тень сгорбилась за влажною портьерой —как бережно убогий стережетсвой нищий мир, с надеждою и веройтщась свыкнуться, чтобы себя с собойво тьме свести, босую правду с кривдойв сафьяновых сапожках, смерть — с судьбой,уклончивой, и все же непрерывной!Как долог свет, как голоден очаг —нет истины, дружок, в твоих речах,но нет и лжи. Да, сударь, одиноки-с.Я ль с этим ливнем поздним незнаком.Спой песенку, сними аммиакомна серебре чернеющую окись —и засияет зеркальцем оно,и бросит блик в закрытое окно.Я здесь бывал, мед-пиво пил — теклопо бороде, а в горле пересохло,чтоб легкий дождь в оконное стеклостучал всю ночь, чтобы другие стеклазвенели, разбиваясь. Не до сна.О dolce mia — слышится. И ты неспишь. И в миланском щебете слышнаглухая спесь безвременной латыни.***Ну куда сегодня пойти с тобою?Ветерок сентябрьский осушит слезы.Пробегает облачком над Москвоюакварельный вздох итальянской прозы,и не верит город слезам, каналья,и твердит себе: «не учи ученых»,и глядит то с гневом, а то с печальюиз норы, оскалясь, что твой волчонок.Проплывем дворами, за разговором,обрывая сердце на полуслове,и навряд ли вспомним про римский форум,где земля в разливах невинной крови,и забудем кубок с цыганским ядом —кто же ищет чести в своей отчизне.Ты вздохнешь «Венеция». Только я тамне бывал — ну разве что в прошлой жизни,брюхом кверху лежа, «какая лажа! —повторял весь день, — чтоб вам пусто было!»,а под утро, когда засыпала стража,подлезал под крышу тюрьмы Пьомбиноразбирать свинцовую черепицу.Даже зверю хочется выть на воле.«Много спишь». «А некуда торопиться».«Поглядел в окно, почитал бы, что ли».Ах, как город сжался под львиной лапой,до чего обильно усеян битымхрусталем и мрамором. Пахнет граппойизо всех щелей. За небесным ситомхляби сонные. Лодка по Малой Броннойчуть скользит. Вода подошла к порогу.Утомленный долгою обороной,я впадаю в детство. И слава Богу.Марко ПолоСквозь внезапную трещину в разговоре —вспышка света. Пусть я ее не стою,но опять мерещится чудо-море —винноцветное, белое, золотое.Серебрится парус воздушным змеем.Растворилась в небе двойная арка.Ничего мы, Боже мой, не умеем —умираем жарко, а любим жалко.Змей о двух крылах голубых, вода одевяти волнах, пастухи Господни.Передай поклон мировому дао —незадачливой одинокой сводне,всем густым морщинам ее, таящиммел и воск. Ответь, что еще не вечер,обернись, и выдвинь кухонный ящик —отыщи там спички, табак и свечи.Инь да ян, да гусеница шелкопряда,куст тутовника справа, а море слева.Бормочу сквозь сон: «это все неправда,это майя, шум мирового древа».Как же мне не хватает моих любимых.Путешественник, поделись со мноюголубою глиной в земных глубинах,голубиной книгою ледяною…***День стоит короткий, прохладный, жалкий.Лист железа падает, грохоча.Работяга курит у бетономешалки,возле церкви красного кирпича,обнесенной лесами, что лесом — озеро,или зеркальце — воздухом, пьяным в дым.Улыбнись свежесрезанной зоркой розе наподоконнике, откуда Иерусалимсовершенно не виден — одна иллюзия,грустный ослик, осанна, торговый храм.Если б жил сейчас в Советском Союзе я,пропустил бы, как Галич, две сотни граммконьяку из Грузии, из Армении.Поглядел бы ввысь, отошел слегка,созерцая более или менееравнодушные, царственные облака.В длинном платье, с единственной розой темной,постепенно утрачивая объем,день плывет прохладный, родной, заёмный,словно привкус хины в питье моем,но еще не пора, не пора в воровстве меняуличать — не отчалил еще челнок,увозящий винные гроздья времении пространства, свернутого в комок.