Обращенный в Яффе
Шрифт:
Дверь открылась, и вошел Гильдерстерн. С минуту он стоял неподвижно и смотрел на Роберта, который снова повернулся к зеркалу и разглядывал свое лицо.
– Господин Хласко, я вам умоляю, только не об искусстве, - сказал Гильдерстерн.
– Третьего дня вы говорили о Боге, а сегодня, слышу, беседуете о живописи. Почему нельзя, как порядочные люди, разговаривать о деньгах? Ходишь себе и говоришь, и время бежит незаметно.
– Я все время говорил о деньгах, - сказал я.
– У нас нет больше сигарет, господин Гильдерстерн.
Он зажег верхний свет и посмотрел на ковер, а я прислонился к стене. У меня болели ноги, и я подумал, что полковник и капитан,
– Пепла достаточно, - сказал Гильдерстерн.
– Прошу вам ходить.
Он ушел, а мы снова пустились в путь. Я подходил к окну, а Роберт к зеркалу; я на секунду приостанавливался и смотрел на дерево, растущее под окном, и это было точно такое же дерево, как то, что росло перед домом супругов, финансирующих нашу поездку в Эйлат, но я так и не узнал, как это дерево называется. Роберт подходил к зеркалу, и всякий раз, когда мы встречались с ним на середине ковра, на его лице было новое выражение. Он не умел попусту терять время, а я представил себе, как в один прекрасный день, сидя возле нашей невесты на пляже в Эйлате, он будет говорить ей то, о чем сейчас думал; я смотрел на его лицо и точно знал, о чем он сейчас думает.
– Вы видели его руки?
– спросит Роберт.
– Да.
– Это руки вора.
Она возмутится.
– У этого человека руки как у пианиста, - скажет она.
Тогда Роберт слегка усмехнется.
– Не требуйте от меня, чтобы я испытывал те же чувства, что женщина, - скажет он.
– У него очень тонкие кисти, это факт. Но через три года…
Роберт замолчит на полуслове и улыбнется, глядя в сторону, а потом возьмет камушек, и бросит его в воду, и не раскроет рта, пока камушек не подскочит в седьмой раз.
– Что будет через три года?
– спросит она.
Тогда Роберт вытянет свои толстые распухшие лапы и покажет ей, улыбаясь, но не язвительно, а чуть меланхолически; и лишь погодя его улыбка станет холодной и гаденькой; ведь у него тоже когда-то руки были такие, как у меня, и с какой стати мне должно повезти больше, чем ему.
– У вас совершенно иное строение костей, - скажет она.
– Вы абсолютно правы, - скажет Роберт.
– У него кости тоньше. С ним это случится скорее. Одрябнет и распухнет.
– Почему?
– Он не здешний. У него откажут почки, как у большинства из тех, кто родился в Европе. Они едят слишком много соли и пьют слишком много пива.
– Роберт умолкнет и опять бросит камень в воду.
– И так пройдет его жизнь - в пьянстве, в работе и без женщин.
– Почему без женщин?
– Не найдет он такой, которая поехала бы за ним в Эйлат. Еврейка не сможет выйти за него замуж. А женщина, родившаяся в Европе, в Эйлат не приедет.
– Там, чуть поодаль, будет сидеть одна, с которой Роберт время от времени работал, сорокалетняя толстуха с одутловатым лицом.
– Знаете, сколько этой девушке лет?
– спросит Роберт у нашей невесты.
– Девушке?
– А как назвать женщину, которой всего двадцать семь?
– скажет Роберт.
– Она приехала сюда с мужем три года назад. И была самой красивой девушкой в Эйлате.
Тут разговор ненадолго оборвется, а толстуха будет ждать, когда Роберт кинет камень в воду, и это будет сигнал, что ей можно уйти, а вечером она получит пять фунтов: столько мы платим нашей статистке, а пять фунтов не так уж и мало за час сидения на пляже. И тогда эта колода встанет и уйдет, неуклюже переставляя ноги, а наша невеста проводит ее взглядом, и Роберт подождет, покуда на ее лице не появится отвращение.
– Видите, - скажет Роберт.
– Печально.
Роберт грубо дернет ее за руку.
– Не лгите, - скажет он.
– Жаль, что вы не видели своего лица. У вас на лице не было ничего, кроме отвращения. Этот человек, - и тут Роберт укажет на меня, - слишком мне близок, и я не хочу, чтобы ему сочувствовали. Лучше уж отвращение. Надежнее.
– Какой вы жестокий, - скажет она.
– Нет, - скажет он.
– Я лишь однажды поступил с ним жестоко и никогда себе этого не прощу. Он уплыл в море, а я в последний момент взял моторку, догнал его, оглушил ударом весла и втащил в лодку. И вот этого не могу себе простить.
Туг Роберт прикусит язык, испугавшись, как бы ей ненароком не пришло в голову, что, коли уж у лодки есть мотор, нет нужды в весле; и, замолчав, будет потеть и дрожать. Только ей ничего такого в голову не придет.
– Он что, не умеет плавать?
– спросит она.
– Он один из лучших пловцов в Эйлате, - скажет Роберт.
– Поэтому ему удалось так быстро уплыть так далеко. Но ведь у него была своя задача.
– Какая?
Он ей не ответит; он вытянет руку влево, а она проследит за его взглядам, и там будет сидеть наш второй статист: малый, который спьяну угодил под трамвай в Сан-Франциско и которому отрезало обе ноги вровень с задницей. И Роберт опять бросит камень в воду, и тогда тот отползет, а вечером получит от Роберта только три фунта. Роберт платил ему меньше, чем толстухе, исходя из того, что для трех четвертей человека три фунта совсем недурная цена за час ползанья.
– Что это?
– спросит она.
– Лучше спросить: что это было, - скажет Роберт.
– Точности ради. Это был человек, который тоже искал смерти. Только он не так хорошо плавал, и поэтому его успели вытащить на берег.
– Он замолчит и через минуту добавит:- Вот чего я не могу себе простить.
– Вы имеете в виду акул?
– Что вы! Я имею в виду золотых рыбок в аквариуме.
– Этого человека надо спасать, - скажет она.
Роберт склонится к ней и замрет молча, а она уставится на его заплывшее омерзительное лицо. А потом повернется и посмотрит на меня, а мое лицо будет худым и жестким - как всегда после курса диамокса.