Словесное древо
Шрифт:
погибелью.
Солдатишко - язва, этапная пустолайка, меня выстрелом кончать будет. Заплакал я,
жалко мне того, что весточки миру о страстях своих послать нельзя, что любовь моя не
изжита, что поцелуев у меня кошель непочатый... А солдатишко целится в меня, дуло в
лик мой наставляет...
Как оком моргнуть, рухнула крыша-череп, щебнем да мусором распался коридор-
хвост.
Порвал я на себе цепи и скоком-полетом полетел в луговую ясность, в Божий белый
свет... Вижу, озеро передо мной,
себя в озере крестит, а в воз-дусях облако драгоценное, виссонное, и на нем, как на
убрусе, икона возвиглась «Тихвинския Богородицы»...
«Днесь, яко солнце пресветлое, воссия нам на воздусях, всечест-ная икона твоя,
Владычице, юже великая Россия, яко некий дар божественный с высоты прияла».
24 июня 1923
СЕДЬМОЕ КОЛЬЦО
На память мученицы Февронии, что палачами своими была вселюдно на куски
рассечена, видел я сон про твое, Коленька, убиение.
Будто два безвинных и бесчеловечных тебе лицо ударом окровя-нили и жиганским
ножом прокололи тебе грудь. Казенные люди — убийцы твои — одеты в военное, но
безликие, и говор их — бормота-нье да хрип сивушный про ящик. И за ящиком я
спрятался, свое остервенелое сердце ужасом да отместкой утешаю.
Гляжу, в ящике снаряд динамитный. Ухнул я снарядом в душегубцев, в проклятых,
давно ненавидимых... Громным взрывом выкинуло меня, как пушинку, в мякоть какую-
то...
Гляжу - хлев передо мной коровий, навозом и соломой от него несет. Вошел я в
хлев, темень меня облапила, удойная, добрая мгла. Узрел я дверь в стене; знаю, что не
простая это дверь, драгоценной работы она, и порог ее священный. Отпер я дверь, в
завесу глазами уперся. Завеса как бы из огня мягкого ткана, и буквы на ней полукру-
жьем светлым: «Приидите ко мне вси, вернии...»
Стал я душу свою спрашивать, верный ли я? Перекрестился и одолел завесу.
Пахнуло на меня неизреченным, чем христовская заутреня цветет. Ясли коровьи передо
мной стоят, из белого камня высечены, а над ними пречистые лампады горят.
На каменном ложе ты убиенный, всякое житейское попеченье отложивший,
Авелевой наготой светишься. Бесчисленны раны твои, язвы, пупыри и отеки. Уразумел
я, что искусало тебя насмерть житейское море, и все грехи твои перед Богом на теле
59
твоем, как явной бумаге, язвами рассказаны... Врач тайный, а какой, словами не ска-
жешь, тело твое целить тщится. Но какое лекарство ни приложит, на всякое запрет
свыше нисходит. Догадался я, что к последнему прибегает врач, и голос свышний
пролился: «Той язвен бысть за грехи наша и мучим бысть за беззакония наша,
наказание мира нашего на нем, язвою его мы исцелехом».
Вдруг вострепетал человеко-коршун, из тьмы родясь, и сам темный, и затрапезным,
всеми земными скрипами, мутью и сипом исполненным голосом
как бы указ преподал:мол, исцелять еще не сроки, он не прошел седьмого кольца.
Возрадовался я тайне, глаза же мои плотские дальше покатились. Мерещится
глазам улица, дома огромные и холод в них. Ворота под одним из домов кашалотовой
пастью зияют, и ты, Николенька, из пасти этой мне шляпой махаешь: «Прощайте, —
вопишь, — Николай Алексеевич! Теперь-то я уж погиб навеки...» Подбежал я к
воротам и прочитал номер дома - 12.
Ты же сгиб, знаю, бесповоротно и бесспасительно.
10 июля 1923
СТУДЕНАЯ ЖАЖДА
Будто двор снежный в церковной ограде. На дворе церквушка каменная,
толстостенная, почитай, вся снегом занесена. В надовратном кокошнике образ
Миколин, и ты, братец мой, в нищем пальтишке, голорукий, в папертные врата
стучишься - иззябший и бездомный.
Под оконцем церковным ледяной колодец, а в нем вода близкая, но не нагнуться
мне, пясткой не захлебнуть: норовлю я черпаком берестяным водицы испить. Только
гляжу, человек передо мной бородатый на костылях по имени и отчеству меня
окликнул и в церковь позвал причастной теплотой мою студеную жажду погасить.
Человек на костылях и ты, братец, на снежных крыльцах в одно слились, и обличье
у вас стало одно и голос один.
Врата же церковные открыл Невидимый...
14 июля 1923
ЛЬВИНЫЙ сон
Будто топлю я печь в новой избе. Изба пространная, с сараем и хлевами под одну
крышу. Только печное полымя стеной из устья пошло, не по-избяному, а угрюмо и
судно...
Выскочил я в сени - жар в сенях; я в сарай - тамо треск огненный. Выбежал я на
деревню, избы дымом давятся, народ бежит погорелый, спасенья ищет... А в ветре зола
горячая да изгарь...
И будто меня поджигателем сочли; надобно мне от казни ухорониться. Слежка за
мной в восемь глаз...
Стали перелески да поля строеньем перемежаться. Домик белый на горке, а перед
ним черные бабы по-кошачьи на локотках спят, себя за деньги показывают — в пользу
погорельцев. Толкнулся я в дом, а там четверо меня ищут; все на одно лицо, корявые.
Не верю я их заговоркам да басням, уйти пытаюсь...
Пробрался в кусты подоконные, думаю, от казни оборонюсь. Гляжу, меж кустов
столишко заплеванный пивной, за ним пропойцы, что дрязгом сыты, и ты, Николай
Ильич, с ними...
Побежал я в садовую калитку, но казни не избыл: повел меня с тобой корявый на
булыжный двор казни предать. Столбы и виселицы готовы...
Сгинул корявый по своим заплечным делам, а я и говорю: «Спрячемся, Коленька,
под виселичную стойку!» Стали мы стойку от земли приподымать, холодом на нас
пахнуло, как из колодца. Под стойкой ход в землю оказался. Ухватились мы друг за