Словесное древо
Шрифт:
как бочонок, катят. Наросли на человека все грехи его, и, как чан мясной, он катуч...
Других два беса под человека одеты, богатых кабаков гости: манишка, джимы и всё
прочее; только крещеной душе узнать, что это враги. Кувырком, с плясом и гончей
рысью волокут они человека за ноги, как дровни за оглобли. За дровнями третья пара,
поперек трость панельная в серебряных буквах, а на ней голова насажена бабья, в
рыжих волосьях, а кишки, кал земной и мервецкий мусор, метут...
Сотворил я молитву,
возношу...
Слышу вой человеческий пополам с волчьим степным воем. Бежит оленьим бегом
нагой человек, на меня поворот держит. Цепью булатной, неразмыкаемой человек этот
насквозь прошит, концы взад, наотмашь, а за один из концов лютый и всезлобный бес,
как за вожжу, держится, правит человеком куда хочет. У той и другой ноги человека
кустом лезвия растут, режут смертно.
«Николай, нет ли меду?!»
А бес гон торопит.
«Ведь я не пьяный, не пьяный!»
А бес гон торопит.
И помчался оленьим бегом человек Есенин. Погонялка у беса — змей-чавкун, шьет
тело быстрее иглы швальной. На ходу, наутёке безвозвратном два имени городовых
выкликнул Есенин: Белев, Бежецк.
62
Возрыдал я Спасу... Чую, под локтем у меня как бы узенький про-ходец, только
боком втиснуться. Помыслил я укрыться от страха ночного в проходец этот. Тискаюсь,
тискаюсь, о лоб и затылок стены задевают. Шуршат стены мертвецкой кожей да
волосьями. Стала одежа с меня, как корка с недопеченной ковриги, отваливаться, а за
ней и тело стало строгаться. Утончился я, белым, костяным стал... Чую, под ногами
мокро, всё глубже, глубже ноги в мертвую кровь уходят. А впереди шум сточный,
водяной, кромешная кровавая пучина...
Некуда мне двинуться... Гляжу, человек ко мне идет. Пучина его держит, не мочит
он своих ног в крови. В черном весь человек, в мягком, складчатом, а лицо, как воск,
легкое и тонкое.
«Николай Васильевич Гоголь?» - «Да, - говорит, - это я. Пока еще здесь, за
сомнения. Вы всё написали, что я вам советовал? У меня был молитвенник — о<тец>
Матвей, к вам же я послал Игнатия. Писать больше не о чем...»
Конец сну.
I января 1926
ДВУРЯДНИЦА
В эту зиму больше страшные сны виделись... До Троицына дня ночи тяжелые.
Только когда пришло с иконописного Палехова письмо от зографа-приятеля, такое
нехитрое да заботное, привиделся мне в ночь с воскресенья на понедельник теплый
турецкий сон.
Будто я в лодке на теплых шелковых водах; цвета глубина водяная лиловато-
зеленого.
Плещет двухлопастным веслом детина курчавый, черноочитый и запеклый; весь
голышом, только уды горячие (я знаю, что они горячи), пестрым труном прикрытые.
Едем мы под мост, не теперешний — тысячелетний, с каменными сводами. Над водой
выведены они мудрой
строительной силой.Такая сладость на водах, ветер густой, померанцевый, как пуховое опахало, с
бороды копоть зеленую сдувает. А в лодке сладкие стручья жареные в рот просятся; ем
будто я стручья, на язык и утробу вкусные, сладко насыщающие, а лодочник надо мной
смеется, веслом двухлопастным плещет, теплый зеленый шелк в груды сгребает: мол, у
нас эти стручки только свиньи едят! А я ему по-турецки ответ шлю: «Ничего, если у
вас свиньи, то нам сладко и дешево!»
А на левом берегу три Софии стоят; с боков златы, напрямки же, как с лодки
глядеть, более жасминного цвета и как жасмины нежны и душисты.
И знаю я сонным знанием, что шелковые воды — это ожившая Сахара, что путь
мой свят и первоначален.
Проснулся я, от радости крестом себя осеняю крепко так, до боли на лбу и под
ложечкой. А когда забылся, вижу себя на русской полевой тропинке: место высокое, на
тысячу верст окрест видно, всё низины да русла от озер да рек утекших. Ушли воды
русские, чтоб Аравию поить, теплым шелком стать. И только меж валунов на сугорах
рыбьи запруды остались: осетры, белуги сажени по две, киты и кашалоты рябым
брюхом в пустые сивые небеса смотрят. Воздух пустой, без птиц и стрекоз, и на земле
нет ни муравья, ни коровки Божьей. И не знаю я, куда идти по полевой псковской
тропинке меж рыбьей бесчисленной падали.
Апрель 1928
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ПЕРВЫЙ СОН
Я был с маменькой в каком-то незнакомом мне храме: много молящихся, идет
торжественная служба, и вдруг у самого алтаря происходит какое-то смущение, спор
между священником и диаконом. Спор усиливается — получается смятение...
63
Маменька мне говорит: «Уйдем, Коленька. Благодать отсюда ушла». И мы вышли с ней
из храма и пошли по дороге. По обе стороны деревья, кусты — чем дальше мы шли,
тем всё оголенней становилось вокруг, как-то безрадостно. Потом пошли голые скалы,
а затем и песок. Камни и песок.
Маменька шла впереди, на повороте куда-то скрылась. Я старался разыскать ее, но
ее не было. Наконец я вышел как бы к заливу морскому. У берега, вижу, стоит
огромный пароход со многими ярусами, и на каждом ярусе стоят в старинных одеждах
рядами русские подвижники, странники, мученики, святые — каждый на своем ярусе.
Здесь же и преподобные, и великомученики, и блаженные, юродивые — по своим
ярусам. На мачте — хоругвь с изображением Нерукотворного Спаса.
На носу и корме прикреплены цепи, и какие-то громоздкие существа с крыльями
держат концы, стоя на земле: один у носа, другой у кормы. Этим они держали корабль.
Сходни опущены к берегу. Полная торжественная тишина - все молча кого-то ждут.