Словесное древо
Шрифт:
поют — ну, думаю, благочестивые здесь люди живут, найду я у них приют и оборону...
Сошел я по пологим ступеням в сени, а из сеней — в горницу. Горница светличная,
прибранная и святочистая. У стола, в большом углу, как бы белицы стоят, а с ними
доброликий кто-то в пустынной ряске. И все поют в голос: «Утреннюю, утреннюю
глубоку вместо мира песнь принесем Владычице и Христа узрим!» А сами икону на
столе рассматривают; икона белых Олипия Печерского писем: преподобный изображен
на иконе,
55
Перекрестился я, грешный, на икону глядючи. Вдруг икона поднялась на воздухе,
мягким шелковым лентием поддерживаема, а четыре белицы, подобно камню, что
рубином зовут, ало воссияли, крылья над головами крестя.
Оглянулся я на себя — а уж я не мирской... в белопламенную ризу облаченный,
жезл у меня в руке и на голове венец трехъярусный слепящий. И возгласили мне
невидимые лики исполатное и трубное «Царь славы» трикраты. А существа
алопалящие, как бы путь мне ука-зуя, с места содвигнулись, а я в одежде Соломоновой
по горницам, одна святее другой, за ними крестоходным шагом устремился...
Только стали горницы одна за другой сереть и в худость приходить; мусор какой-то
задворочный да помойный стал под ноги мне попадать и за светлые ризы цепляться.
Стараюсь я осторожно через нечисть ступать, через голики да через человеческие
отбросы, только понапрасно тщание мое... Лужа мне вонючая да зеленая на пути пред-
стала. Я вброд по луже, по колено ризный виссон онечистил...
И уж нет со мной друзей багряных, и путь мой в стену кабацкую уперся. Поганая
такая стена, вся пропадом да грехом обглодана. Дверь в стене этой — дыра гнилая, а
над дверью вывеска горькая: «Распивочно и на вынос». Буквы такие проклятые!
На черном осклизлом пороге ты, Николенька, сидишь, пьяный и драный, пропащий
бесповоротный забулдыга. А рядом тебя черноглазая девка, какие раньше с
шарманками ходили, на сербов похожи... стоит, куражится... Одета девка в военный
полушубок, за пазухой одеяло синее байковое свертком засунуто, а в руке бубен
кабацкий. Трясет она бубном, а сама как бы тебе резоны выставляет: «Говорила я тебе,
брось своего Клюева!»
А ты будто плюешься, слезы с отчаяния из глаз выжимаешь, по синей опухшей
роже размазываешь: «Найди ты, - говоришь, - мне его, и тогда я спасусь!»
Подошел я к тебе поближе, на жезл драгоценный опираюсь, а светлоогненные ризы
мои, почитай, выше колен слизью да калом измазаны.
«Коленька, — говорю, — это ведь я! Узнаешь ли ты меня?»
Поднял ты на меня пропитущие гнойные зенки и не узнал. Только хрип твой до
меня дошел: «Ты — Царь славы!»
И во мгновение ока очутился я вновь в святой горнице. Четыре огненных брата со
мной и икона Олипиева перед зреньем моим на воздусях, и сам я — во славе
светлоризной. Поклонился
я иконе, как царь кланяется, а в иконе, как в стекле, дальобозначилась, и ты, Николенька, удавленником на веревке качаешься, вытянулся весь, и
рубище на тебе кабацкое...
Тут я и проснулся.
23 декабря 1922
МЕДВЕЖИЙ СПОЛОХ
Два сна одинаковые... К чему бы это? Первый сон по осени привиделся.
Будто иду я с Есениным лесным сухмянником, под ногой кукуший лен да
богородицына травка. Ветер легкий можжевеловый лица нам обдувает; а Сереженька
без шапки, в своих медовых кудрях, кафта-нец на нем в синюю стать впадает, из
аглицкого тонкого сукна и рубаха белая белозерского шитья. И весь он, как березка на
пожне, легкий да сквозной.
Беспокоюсь я в душе о нем — если валежина или пень ощерый попадет, указую
ему, чтобы не ободрался он...
Вдруг по сосняку фырк и рыск пошел, мярянданье медвежье...
Бросились мы в сторону. . Я на сосну вскарабкался, а медведь уже подо мной
стоймя встал, дыхом звериным на меня пышет. Сереженька же в чащу побежал прямо
медведице в лапы... Только в лесном пролежне белая белозерская рубаха всплеснула и
красной стала...
56
Гляжу я: потянулись в стволинах сосновых соки так видимо, до самых макушек... И
не соки это, а кровь, Сереженькина медовая кровь...
Этот же сон нерушимым под Рождество вдругоряд видел я. К чему бы это?
Январь 1923
ЖИВОЕ ДРЕВО
Под святочную порошу спится глухо. Колотушки сторожевой не слышно. Спал бы
век векущий, да сны будят.
Под святочную порошу видел я себя в лесу. Лес особенный — не обхватные
стволины, земля сальная, дюжая...
Темень в лесу, марево сизое. Все дерева заматерели во мхах, в корявых наростах, в
сединах трущобных.
Тронул я перстом одно самое матерое дерево, а из него голос ровный, как бы
укорный:
«Что ты меня беспокоишь, ведь христианство только теперь началось!..»
Годы дремучие...
<Январь 1923>
НЕПРИКОСНОВЕННАЯ ЗЕМЛЯ
Прости меня, Коленька, за грех мой. Не от меня грех исходит, а от древней злобы и
мертвой персти. Не возложения рук твоих молю я, а пинка, как ошпаренной шелудивой
собаке.
Собака я ошпаренная, а вновь и опять видел небо величавое и колыбельную землю
сладимую.
На память преподобного Серафима, Саровского чудотворца, привиделся мне сон
пространный, легкий.
Будто я пеш и бос, в пестрядинной рубахе до колен, русская рубаха, загуменная.
Понизь — равнина, понизовье поречное без конца — без края в глазах моих, и
воздухи тихие, благорастворимые. Там и сям на груди равнинной водные продухи, а на
них всякая водяная птица прилет с северных стран правит...