Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Эфирные стансы

(написанные во время пребывания в телеящике с К. Кедровым)
Мы сидим в прямом эфире. Мы для вас, как на корриде. Мы сейчас в любой квартире — говорите, говорите. Кто-то в нос, как гайморит, что я заразен, говорит. У кого что болит, тот о том и говорит. Вянем, уши растопыря, в фосфорическом свету, словно бабочки в эфире или в баночке, в спирту. Костя, не противься бреду. Их беде пособолезнуй. В брани критиков (по Фрейду) — их истории болезни. У кого что болит, тот о том и говорит. Вся Россия в эйфории. Митингуют поварихи. Говорящие вороны. Гуси с шеей Нефертити. Мы за всех приговоренные отвечать здесь. Говорите. Я виновен, что Отечество у разбитого корыта. Если этим вы утешитесь — говорите, говорите. Где-то в жизни аварийной стриженная, как мальчиш, милая периферия, дышишь в трубку и молчишь? Не за облаком, не в Фивах, философствуя извне, мы сидим в прямом эфире, мы живем в прямом дерьме. Мы живем не так, чтоб сытно. Нет бензина. Есть «низ неб». Костя, Костя, друг мой ситный, кушаем никоваХлеб. Я, наверно, первый в мире из поэтов разных шкал, кто стихи в прямом эфире на подначку написал. Иль под взглядами Эсфири, раньше всех наших начал, так Христос в прямом эфире фарисеям отвечал. Ночь сознанья. Как помирим эту истину и Ту?.. Станем мыслящим эфиром, пролетая
темноту.
Ночь 21/22 июня 1994 г.

В Склифе

В какие нас бездны сбрасывают написанные от руки Свобода, Равенство, Братство, где вместо запятых — курки? И тенью от Белого дома, как выел пятно купорос, с газет подымают ладони пробелы цензурных полос. И русский под дулами русскими к стенке лицом встает, прижат как дверная ручка... Куда эта дверь ведет? Там раненый на хирурга хрипит, без наркоза стерпя: «А ты за кого, херуга?!» — Дурак, за тебя. В палаты там прут с автоматами. Сестричкам грозит самосуд. И банки отнюдь не с томатами оглохшие бабки несут. Бреду меж кровавых носилок. Там, в сырости здания, я чувствую третью силу. Она — сострадание. На койках соседних в больнице вдруг мой одноразовый шприц вернет к человеческой жизни и жертв и невинных убийц?.. 4 октября 1994 г.

Зевака

Я — Москвы зевака, снайперов мишень. Нас с моста эваку- ируют взашей. Все, как у «Живаго». Без Христа страшней. На витринах Снайдерсы, а в кармане — вакуум. Сникерсы и снайперы. Что-то рядом звякнуло. Что-то рядом просвистело. Интересное кино. Где-то бродит мое тело? А душе не все ль равно? Мы — случайные мишени, мы зеваки, я и ты, в нас постыдное смешенье любопытства и беды. Позабыв хохмить и охать, я гляжу на Белый дом, почерневший, словно ноготь от удара молотком. Что-то сердце хватануло. Я гляжу позор страны, как вверху клавиатуры стали клавиши черны. А на улице Неждановой, где ходил я час назад, разбросав стекло несданное, три застреленных лежат. 5 октября 1994 г.

* * *

Тот — в Склифосовке, вскрыт философски. Тот — в трепанации от трепа нации. 1994

Переход

За что мне этот переход? Я в подсознание Москвы спустился в судьбы и мослы, где каждый душу продает. Я к Склифосовке в переход от бешенства шел на укол. И каждый, кто сюда пришел, как урка, клал кишки на стол. Кто лез из «вольвы» наверху, свою здесь нюхал требуху. И женщина под общий смех рожала на виду у всех. Не из протеста — от тоски, носки развесив, как беду, народ кладет свои кишки, когда совсем невмоготу. Господь нас превратил в господ. На что нам этот переход? Был скоточеловекобог, стал богочеловекоскот. Телка, слаба на передок, несла для пыток утюжок. Криминогенная пила лежала тенью от Кремля. Была опасной колбаса — колба из пса. И целлофан вместо гробов искали толпы мертвецов. Лишась бердяевских примет, наш Дух переходил в Предмет. Инстинкт пластинками синел. Печаль садилась на шинель. Мысль разносила менингит. Стаканы мутны от идей. Им было больно ими быть, не быть было еще больней. Безвыходно в стране той жить, безвыходно расстаться с ней. И было стыдно здешним быть, не быть было еще стыдней. Шинель надета на гуру. И беспредел смердел в углу. Я торопился на иглу. Вязали бешенство в мешок. Сажали душу на горшок. Над городом зиял Гор-шок. России расширялся шов в душе и через потолок. Дай передыха, переход! С клочка газеты «Эрих Хон...» порошковая душа жалась в банке алкаша. Он пред собой сгребал, как краб, свой прожитый грошовый скарб. Лежал, как лилипута скальп, презерватив — пупок любви. Хичкок. Я отдал бы кишки свои, чтобы не видеть их кишок! Но прорастала сквозь меня щетина псиная моя. Рехнувшийся чертополох, стояла Ты на четырех. Были похожи на Твои пульсирующие мозги под злыми мухами Москвы — Твой смех, как боль наоборот... За что нам этот переход? За что всеобщий этот шок души на уровне кишок? За что, тушитель, нас поджег? Россия пьет на посошок. От Склифосовки в переход спустился я, как Геродот. Там скифы с болью в голове спрашивали СКВ. И человек-переходник, в себя воткнувши вилку, вник во все проблемы. И ходил, как поршень, певческий кадык. Фундамент Сухаревки был здесь рядом. Но я все забыл. И я завыл: «Спой, переходная душа, что похеровее. В нас хлещет время, как в дуршлаг. Мы переходные. Без берегов капитализм — даль переходная пути, что «хондами» неслись, все перекопаны. Пить из Медведицы ковша водопроводную не искушай меня, душа. Мы — переходные. Убийство стоит 40 тыщ. (Программа «Новости».) Мы — переходные, малыш, от срама к совести...» Я в Склифософский переход спустился, как в святой приход. Куда уходим? Что нас ждет? За что нам этот переход? 1993

* * *

Россия, нищая Россия, ни разу в муке вековой ты милостыни не просила... Стоишь с протянутой рукой. 1994

* * *

Ты — та же скрипка, только скрытая. В отличье от Тебя, у ней два шрама от аппендицита и музыка еще больней! 1993

* * *

Мы от музыки проснулись. Пол от зайчиков пятнист. И щеки моей коснулись тени крохотных ресниц. Под навесом оргалита, нажимая на педаль, ангел Божий алгоритмы нам с Тобою передал. 1993

Гарь

Гарь, гарь, гарь... Над страной — карр! карр! За стеной: «Дай, Галь...» Запаркуй кар. Стол. Хмарь харь. На душе гарь. Подгорел сухарь? Или жгут орех? Гарь, гарь, гарь — это пахнет грех. Едкий вкус дымка, перегрев ТВ? Или же река курит в рукаве? Пей или ругай — но в сознанье всех — гарь, гарь, гарь. Это пахнет грех. Угорелые народы. Угорелая свобода. Некуда открыть окно. 1992

* * *

Как спасти страну от дьявола? Просто я останусь с нею. Врачевать своею аурой, что единственно имею. Не ура-патриотизмом, не ударом побольнее — тайной аурой артиста, что единственно умею. 1992

Грех Уныния

Я исповедуюсь в грехе Уныния. В людской пустыне я, в краю Кучума, сняв глаукому, читаю колычевскую икону. И проступает из беспредела идея белого Переделкина. «В реестре Ада, — слова извилисты, — есть грех Уныния, есть грех Гневливости». Кредит последний в душе отшаривая, я исповедуюсь в грехе Отчаяния. Несут нас кони. Всадники в коме. Читайте колычевские иконы! Среди крушения, в котором ныне мы, не искушай меня, грех Уныния! Постылой вилкой из алюминия изыдь, уныние! Изыдь, уныние, дорогой длинною. Изыдь от изгороди с малиною, где смотрит женщина
оперу мыльную,
не искушай ее, грех Уныния! Жизнь не убила, она уныла. В ней зацветают пруды уринные. От бухт Японии и до Румынии спаси нас, Господи, в стране Унынии! Куда нас ангелы ведут в глуши, умалишенные малыши? 1993

* * *

Я последний поэт России. Не затем, что вымер поэт — все поэты остались в силе. Просто этой России нет. 1992

Молитва

Спаси нас, Господи, от новых арестов. Наш Рим не варвары разбили грозные. Спаси нас, Господи, от самоварварства, от самоварварства спаси нас, Господи. Как заяц, мчимся мы перед фарами, но не чужие за нами гонятся! Мы погибаем от самоварварства. От самоварварства спаси нас, Господи. У нас не Демон украл Самару, не панки съели страну, не гопники. В публичных ариях, в домашних сварах от самоварварства спаси наш госпиталь. Не о себе сейчас разговариваю, но и себя поминаю, Господи. От мракобесья обереги нас, от светлобесья избавь нас, Господи. Новой победе самофракийской не только крылья оставь, но — голову!.. Мне все же верится, Россия справится. Есть просьба, Господи, еще одна — пусть на обломках самоварварства не пишут наши имена. 1992

Диссертация о «Голом Короле»

Человечество, очнись! Тысячелетья нас дурачат Король — эксгибиционист и явно неслучайный мальчик. 1994

* * *

А ты все сидишь на пляже. Пальцы твоих ступней торчат, как карточный веер. Ты играешь с вечностью. На раздевание. На тебе уже ничего не осталось. Придется снимать тело. 1992

Путешествие из Ленинграда в Петербург

На берегу пустынных волн стоял Он. Дум великих порн пред ним струился. Словно дюны, повсюду шевелились думы. Санкт-петербургский пэтэушник кайф ловил через наушник. Мы ехали из Ленинграда в Петербург. И всюду были Его мысли. Но Он в них себя не узнавал. Дом дум транслировал депутатский ум. У набережных тумб мыслила критическая масса: «Масла вместо Марса! Мяса!» Санкт-петербургских думы дам шли от очередей к домам в Европу прорубать окно размером с видеокино. Но под милицейские сирены играл по думам перепуг — шло тысяч душ переселенье из Ленинграда в Петербург, которые неслись назад из Петербурга в Ленинград. Тот на Петра напялит кепку. Тот памятник, как зуб, дерет. В троллейбусы, прилепленные к небу скрепкой, лез с кринолинами народ. Мы ехали из Ленинграда в Петербург. В метафизическом, конечно, смысле. Не мысли мчались в нас. Мы — в мыслях. И всюду мысль Его присутствовала. Он в ней себя не узнавал. И горизонтом вслед бежала мысль о падении Державы. Стоял санкт-петербургский урка. Спросили, опустив стекло: — Далеко ли до Петербурга? — — До Петербурга далеко! Стрельцы в подвалах ленинградских. Сквозь страшных лет перетерпург радищевски нам добираться из Ленинграда в Петербург. Неужто мы в ослепших ралли (Звезда — как карлик пятирук) путь к Петербургу потеряли, потеряли Петербург? Навстречу ехал «мерседес», приют убогого чухонца. Шла осень. Падали червонцы. Лез к микрофону мракобес, что будет город заложен за виски, диски и бекон. Сан Петербурга без Империи? В обломках рухнувших колонн? Жизнь пела, красно-сине-белая. И думал он. Вкусив отсутствующий поридж, в кафе прочел он «Коммерсантъ»: «Ебал я ваш Конгресс, — сказал Ростропович...» Как тут оспоришь? Сей гениальный музыкант был эротический гигант. На мысы набегали мысли. Командировочные мылись. Светало. Выплывал утопленник. Томимы светом изнутри, на берег выходили topless, как белой ночью фонари. Как Он почувствовал, пригубя российскую мадам Клико, дистанцию до Петербурга — до Петербурга далеко! И, голосуя, хорошела кровь царскосельских кастелянш — студентка с ключиком на шее, как крестик ранних христиан!.. Навстречу мост. И город близко. Взошел на мост. Был ветер груб. Мост оказался — «Сан-Франциско — Санкт-Петербург». Туда неслись мыслители из Петербурга! В снегу желтели, далеки, как будто «Мальборо» окурки, ампирные особняки. Он помнил белизну колонн, но Он уже был над океаном. Под ним, мигая красным пунктиром, проносились мировые иноязычные мысли. И каждая шептала: «Miss you». На кремовой «Волге» Он даже различил номер «СПБ-1836» — как гриф прижизненного издания Онегина. Мысль не отнекивалась. Все мысли были о России. И каждая программировала, разрабатывала маршрут — «Ленинград — Петербург». Сомнительная мысль бежала — о рождении метафизической державы. И пел лемур, как Винни-Пух: «Да здравствует Санкт-Ленинбург!» Есть строчки старые в тетради, застрявшие в моей судьбе: «Приснись! Припомни, бога ради, ту дрожь священную в Тебе, как проступает в Ленинграде серебрянейший Спб». Теперь проступит в Петербурге им пережитый Ленинград — в консерваторской партитуре ушедших голоса звучат. Люблю на туче тень иглы, на душах строгих след офорта, бардов студенческих аорты, и баночки из-под икры над крышею аэропорта, шофера в поисках искры, и полный тяги и игры сырой твой голос сквозь ворота. И апельсиновую шкурку дубленки, сброшенной тобой... И ключик от Санкт-Петербурга горит на шейке, золотой! Как нам вернуться в первородство? Как нам вернуться в Петербург? Зачем в года переворота мы Пушкина встречаем вдруг? Он, помню, по телемосту шел в эту сторону. Мы — в ту. 1994

Two-sovka

Кроссовки — два куска. Ту-совка — два совка. Неинтересно ту-соваться одному. Ты с улицы? Дурдом. Тусуемся to сон. Туз-off судей Садков. Труп шока. Кабаков. Искусство — простыня потусто- ронняя. — Постмодернист — это модернист, получивший пост. — Вот потц! Чьи трусики — туз пик? Вы трусите to speak? Туристка Катманду. too риска? Твенти ту! Льет с крыши аквосуть. Услышьте кто-нибудь! ТАССОВКА: Малевич тусуется с Макаревичем. Ты, Софка, — не Лорен. Усохла до соска. Тускла. Манит в ок- не Москва малинкой туеска. Льет с неба аквосуть. До стеба все. Забудь. Она — такой достоевский!.. — А когда я спросила панка у Юго-Западной: «На что же похожи танки?» Он ответил: «На запонки»... Two сока туристке! Two сода, two виски. Тур СОДа? Тут тоска. to Coxo? to Сокол? В ЗЛК! Все подмосковные зел. насаждения пропитаны тяжелым металлом. Two. Ссора. Ты козел! Ты совок! Ты казенный сапог! Тусовка to Склифосовка. Два срока. До звонка. Бог на иконах пишется БГ. Звон. Зовы. Далека часовня. Два венка. А в небе свысока Медведиц два совка. Туснитесь в Млечный Путь, проснитесь кто-нибудь! Там, снизу, аквосуть... Забудь. Забудь. Забудь. Кусково. Лебеда подковой вкруг пруда. Сон. Совы. Ты. Века. Тусовка. Два совка. 1994
Поделиться с друзьями: