Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Женщина в августе

Присела к зеркалу опять, в себе, как в роще заоконной, все не решаешься признать красы чужой и незнакомой. В тоску заметней седина. Так в ясный день в лесу по-летнему листва зеленая видна, а в хмурый — медная заметнее. 1971

Север

Островам незнакома корысть, а когда до воды добредаем, прилетают нас чайки кормить красотою и состраданьем. Красотою, наверно, за то, что мы в людях с тобой не погибли, что твое золотое пальто от заката лоснится по-рыбьи. Состраданьем, наверно, за то, что сквозь хлорную известь помёта мы поверили шансов на сто в острый запах полета. 1977

ЛЕД-69

Поэма
Памяти Светланы Поповой, студентки 2-го курса МГУ

Заплачка перед поэмой

«Заря Марья, заря Дарья, заря Катерина», свеча талая, свеча краткая, свеча стеариновая, медицина — лишнее, чуда жду, отдышите лыжницу в кольском льду! Вифлеемские метеориты, звезда Марса, звезда исторического материализма, сделайте уступочку, хотя б одну — отпустите доченьку в кольском льду! Она и не жила еще по-настоящему... Заря Анна, лес Александр, сад Афанасий, вы
учили чуду, а чуда нет —
оживите лыжницу двадцати лет! И пес воет: «Мне, псу, плохо... Звезда Альма, звезда Гончих псов, звезда Кабысдоха, отыщите лыжницу, сделайте живой, все мне голос слышится: «Джой! Джой!» Что ж ты дрессировала бегать рядом с тобой? Сквозь бульвар сыроватый я бегу с пустотой. Носит мать, обревевшись, куда-то цветы. Я ж, единственный, верю, что зовешь меня ты. Нет тебя в коридоре, нету в парке пустом, на холме тебя нету, нет тебя за холмом. Как цветы окаянные, ночью пахнет тобой красный бархат дивана и от ручки дверной!»

Пролог

«На антарктической метстанции нам дали в дар американцы куб, брызнувший иллюминацией, — «Лед 1917-й»! Ошеломительно чертовски похолодевшим пищеводом хватить согретый на спиртовке глоток семнадцатого года! Уходит время и стареет, но над планетою, гудя, как стопка вымытых тарелок, растут ледовые года». Все это вспомнил я, когда по холодильнику спецльда меня вела экскурсовод, студентка с личиком калмычки, волнуясь, свитерок колыша. И вызывала нужный год, как вызывают лифт отмычкой.

Льдина первая

Лед! — Страшен набор карандашный — год черный и красный год, — лед, лед — лед тыща девятьсот кронштадтский, шахматный, в дырах лед! — лед, лед, лед — лед тыща семьсот трефовый от врытых по пояс мятежников, — лед, лед, лед, лед — лед тыща девятьсот блефовый невылупившихся подснежников, — лед, лед, лед, лед, лед — июньский сорок проклятый, гильзовая коррозия, — лед, лед, лед, лед, лед, лед — лед статуи генерала, облитого водой на морозе! — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — лед тыща девятьсот зеленый, грибной, богатый, — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — лед тыща девятьсот соленый от крови с сапог поганых, — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед лед тыща восемьсот звенящий, трехцветный, драгунский, — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — в соломе потелый ящик — лед тыща шестьсот Бургундский! — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — лед тыща семьсот паркетный, России ледовый сон, — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — и малахитовых колонн штаны зеленые, вельветовые (книзу расширенный фасон)! «И чуть-чуть вздутые на коленях», — добавила экскурсовод. — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — Лед тыща триста фиолетовый, шелк католических сутан — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — Меч хладный, потом согретый, где не дыша лежат валетом: Изольда, меч, Тристан. И жгут соловьи отпетые — — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — чтоб лед растопить и лечь: Изольда, Тристан, меч. — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — «Ау, — скажу я, — друг мой тайный, в году качаешься хрустальном, дыханье одуванчиком храня...» Но тут экскурсовод меня одернула и покраснела и продолжала поясненья: «Дыханье сонное народов и испаренья суеты осядут, взмыв до небосвода, и образовывают льды. И взвешивают наши вины на белоснежной широте, как гирьки черные, пингвины, откашливая ДДТ. Лед цепкой памятью наслоен. Лишь 69-й сломан». — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — туманный, как в трубе подзорной, год тыща сколько-то позорный — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — и неоплаченной цены лед неотпущенной вины — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — рыбачков ледовое попоище, и по уши мальчонка в проруби орет: «Живой я!» — лед, лед, лед, лед, лед, лед — ты вздрогнула, экскурсовод? Поводырек мой, бука, муза, архангелок с жаргоном вуза, мы с нею провели века. Она каким-то гнетом груза томилась, но была легка в бесплотной солнечной печали, как будто родинки витали просто в луче. Ее движенья совсем не оставляли тени. Кретин! Какая тень на льду? Иду. До дна промерзшая Лета. Консервированная История. Род человечий в брикетах. Касторовый лед, смерзшийся помоями. В нем тонущий. (Дерьмо, по-моему.) «Бог помощь!» — скорбно я изрек. Но побледневши: — «Помощь — Бог», — поправила экскурсовод. Лед тыща девятьсот сорок распадный. Полет. Полет. Полет. Полет. Полет. И в баре бледный пилот: «Без льда, — кричит, — не надо, падло!» Он завтра в монастырь уйдет. — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — Прозрачно, как анис червивый, замерзший бюрократ в чернильнице — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — искусственный горячий лед пустых дискуссий. — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — Лед тыща девятьсот шестьдесят пятый, все в синих болоньях красивы, в троллейбусы целлофановые вмяты, как свежемороженые сливы, — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — зеркало мод. Камзол. Парик. Колготки. Шлейф кокотки. Зад скрыт, а бюст — наоборот. Год, может, девятьсот какой-то? А может — тыща восемьсот! — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед —

Льдина вторая

Лед тыща девятьсот хоккейный. Фирс — гений! Игра «кто больше не забьет». Счет (—3): (—18). Вратарь елозит на коленях с воротами, как с сетчатым сачком, за шайбочкой. А та — бочком, бочком! Класс! В глаз. В рот. Пасс. Бьет! Гол!! Спас!!! Ас. Ась? Финт. Счет? Вбит. В лед. — лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед, лед — Захлопала экскурсовод и ключик выронила. Ой! Я поднял. (В шестьдесят девятый летели лыжники, как ватой, объяты Кольскою зимой.) Она повисла на запястье: «Я вас прошу! Там нет запчасти... Не нажимайте! В этом марте...» Но поздно. Я нажал. Она разжала пальцы: «Вновь вина и снова — ваша», — сказанула и в лед, как ящерка, скользнула. (Сквозь экран в метель летели лыжники, вот одна отбилась в шапке рыженькой. Оглянулась. Снегом закрутило личико калмыцкое ее.) Господи! Да это ж Катеринка! Катеринка, преступление мое. Потерялась, потерялась Катеринка! Во поле, калачиком, ничком. Бросившие женщину мужчины дома пробавляются чайком. Оступилась, ты в ручей проваливаешься. Валенки во льду, как валуны. Катеринка, стригунок, бравадочка, не спасли тебя «Антимиры»! Спутник тебя волоком шарашит. Но кругом метель и гололедь. Друг из друга сделавши шалашик, чтобы не заснуть и обогреть, ты стихи читаешь, Катеринка. Мы с тобой считали: «Слово — Бог». «Апельсины, — шепчешь, — апельсины...» Что за Бог, когда он не помог! Я
слагал кощунственно и истово
этих слов набор. Неотложней мировые истины: «Помощь». «Товарищи». «Костер». И еще четвертая: «Мерзавцы». Только это все равно уже тебе. Задышала. Замерла. Позамерзает строчка Мэрлин на обманутой губе. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вот и все. Осталась фотокарточка. С просьбою в глазу. От которой, коридором крадучись, я остаток жизни прохожу.

Эпилог

Утром вышла девчонкой из дому, а вернулась рощею, травой. По живому топчем, по живому — по живой! Вскрикнет тополь под ножом знакомо — по живому! По тебе, выходит, бьют патроны, тебя травят химией в затонах, от нее, сестра твоя и ровня, речка извивается жаровней. Сжалась церковь под железным ломом — по живому, жгут для съемок рыжую корову, как с глазами синими солому, — по живому! Мучат не пейзажную картинку — мучат человека, Катеринку. «Лес, пусти ее хоть к маме на каникулы!» «Ну, а вы детей моих умыкивали? Сами режут рощу уголовно, как под сердце жеребенку луговому — по живому!» Плачет мое слово по-земному, по живому, по еще живому. * * * Есть холмик за оградой Востряковской, над ним портрет в кладбищенском лесу. Спугнувши с фотографии стрекозку, тетрадку на могилу положу. Шевелит ветер белыми листами, как будто наклонившаяся ты — не Катеринка, а уже Светлана — мои листаешь нищие листы. Листай же мою жизнь, не уповая на зряшные жестяные слова... Вдруг на минутку, где строка живая, — ты тоже вдруг становишься жива. И говоришь, колясь в щеку шерстинкой, остриженная моя сестричка, ты говоришь: «Раз поздно оживить, скажи про жизнь, где свежесть ежевик, отец и мама — как им с непривычки? Где Джой прислушивается к электричке, не верит, псина. Ждет шагов моих». И трогаешь последнюю страничку моей тетрадки. Кончился дневник. * * * Светлана Борисовна, мама Светланы, из Джоиной шерсти мне шапку связала, связала из горечи и из кручины, такую ж, как дочери перед кончиной. Нить левой сучила, а правой срезала, того, что случилось, назад не связала... Когда примеряла, глаза отвела. Всего и сказала: «Не тяжела?»

Ледовый эпилог

Лед, лед растет неоплатимо, вину всеобщую копя. Однажды прорванный плотиной лед выйдет из себя! Вина людей перед природой, возмездие вины иной, Дахау дымные зевоты и капля девочки одной и социальные невзгоды сомкнут над головою воды — не Ной, не Божий суд, а самосуд, все, что надышано, накоплено, вселенским двинется потопом. Ничьи молитвы не спасут. Вы захлебнетесь, как котята, в свидетельствовании нечистот, вы, деятели, коптящие незащищенный небосвод! Вы, жалкою толпой обслуживающие патронов, свободы, гения и славы палачи, лед тронется по-апокалиптически! Увы, надменные подонки, куда вы скроетесь, когда потопом сполощет ваши города?! Сполоснутые отечества, сполоснутый балабол, сполоснутое человечество. Сполоснутое собой! И мессиански и судейски по возмутившимся годам двадцатилетняя студентка пройдет спокойно по водам. Не замочивши лыжных корочек, последний обойдет пригорочек и поцелует, как детей, то, что звалось «Земля людей». P. S. «Человек не имеет права освобождать себя от ответственности за что-то. И тут на помощь приходит Искусство... Красота не только произведение искусства, природы, но и красота жизни, поступков. Меня и биология интересует больше с гуманитарно-философской точки зрения». (Из сочинения Светланы Поповой) Р. Р. S. На асфальт растаявшего пригорода сбросивши пальто и буквари, девочка в хрустальном шаре прыгалок тихо отделилась от земли. Я прошу шершавый шар планеты, чтобы не разрушил, не пронзил детство обособленное это, новой жизни радужный пузырь! 1969

Римская распродажа

Нам аукнутся со звоном эти несколько минут — с молотка аукциона письма Пушкина идут. Кипарисовый Кипренский... И, капризней мотылька, болдинский набросок женский ожидает молотка. Ожидает крика «Продано!» римская наследница, а музеи милой родины не мычат, не телятся. Неужели не застонешь, дом далекий и река, как прижался твой найденыш, ожидая молотка? И пока еще по дереву не ударит молоток, он на выручку надеется, оторвавшийся листок! Боже! Лепестки России... Через несколько минут, как жемчужную рабыню, ножку Пушкина возьмут. 1977

Пейзаж с озером

В часу от Рима, через времена, растет пейзаж Сильвестра Щедрина. В Русском музее копию сравните — три дерева в свирельном колорите. (Метр — ширина, да, может, жизнь — длина.) И что-то ощущалось за обрывом — наверно, озеро, судя по ивам. Как разрослись страданья Щедрина! Им оплодотворенная молитвенно, на полулокте римская сосна к скале прижалась, как рука с палитрой. Машину тормозили семена. И что-то ощущалось за обрывом — иное озеро или страна. Сильвестр Щедрин был итальянский русский, зарыт подружкой тут же под церквушкой. Метр — ширина, смерть — как и жизнь странна. Но два его пейзажа — здесь и дома — стоят, как растопырены ладони, меж коими вязальщицы событий мотают наблюдающие нити — внимательные времена. Куплю я нож на кнопке сицилийской, отрежу дерна с черной сердцевиной, чтоб в Подмосковье пересажена, росла трава пейзажа Щедрина. Чтоб, если грустно или все обрыдло, открылись в Переделкине с обрыва иное озеро или страна. Небесные немедленные силы не прах, а жизнь его переносили — жила трава в салоне у окна. Мы вынужденно сели в Ленинграде. «В Русский музей успею?» — «Бога ради!» Вбежал — остолбенел у полотна. Была в пейзаже Щедрина Сильвестра дыра. И дуло из дыры отверстой. Похищенные времена! 1977

Русско-американский романс

И в моей стране и в твоей стране до рассвета спят — не спиной к спине. И одна луна, золота вдвойне, И в моей стране и в твоей стране. И в одной цене, — ни за что, за так, для тебя — восход, для меня — закат. И предутренний холодок в окне не в твоей вине, не в моей вине. И в твоем вранье и в моем вранье есть любовь и боль по родной стране. Идиотов бы поубрать вдвойне — и в твоей стране и в моей стране. 1977

Книжный бум

Попробуйте купить Ахматову. Вам букинисты объяснят, что черный том ее агатовый куда дороже, чем агат. И многие не потому ли — как к отпущению грехов — стоят в почетном карауле за томиком ее стихов? «Прибавьте тиражи журналам», — мы молимся книгобогам, прибавьте тиражи желаньям и журавлям! Все реже в небесах бензинных услышишь журавлиный зов. Все монолитней в магазинах сплошной Василий Журавлев. Страна поэтами богата, но должен инженер копить в размере месячной зарплаты, чтобы Ахматову купить. Страна желает первородства. И, может, в этом добрый знак — Ахматова не продается, не продается Пастернак. 1977
Поделиться с друзьями: