Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Советская поэзия. Том второй
Шрифт:
ЛИРА
В море, где Сафо давным-давно утопила лиру, из бокала вылил я вино. Утопила лиру, а потом упорхнула с бурей, словно чайка, трепеща крылом. За ее любовную строфу кровь земли дарую морю, по которому плыву. И густое красное вино, как большая роза, выросшая в море, расцвело. Красной розой расцвело оно над ее могилой и над лирой, канувшей на дно.

‹Афины›

КАМНИ
Камни, камни… Где их нету?! Начиная от Литвы, Как пойдешь по белу свету — Не приклонишь головы. Щеку к камню бы прижал, Если б камень утешал. Но имеет ли он душу, Прорасти ль на нем цветку, Может видеть он и слушать, Понимать мою тоску?! На камнях цветут, как розы, Кровь и слезы, кровь и слезы… Тяжело, лишившись крова, По чужой земле идти, Как судьба тогда сурова — Камни, камни на пути! А чужую воду пить — Лишь бы
жажду утолить.
И, испытывая муку, Из-под черных смотрит век И протягивает руку К человеку человек. Не по камню, глыбе серой, Истомился он — по сердцу!

‹Рим›

НА ТЕМЫ М. К. ЧЮРЛЁНИСА

ЕГО ИНИЦИАЛЫ

«…я как вольная птица (без крыльев)».

М. К. Чюрлёнис
МКЧ — как странная птица, из тех, что мы не видали, из тех, несомненно, живущих в сказочных рощах, летит и летит, пробиваясь к солнечной дали, этот резкий причудливый росчерк. МКЧ — эти волны набегающего прилива, где чайка четко очерчена лучом заката, или реющая над раскрытым роялем грива за роялем сидящего гениального музыканта. МКЧ — это в сумерках, когда очертанья туманны и звезды так странны над розовыми куполами, рядом с легкой летящей готикой святой Анны черная его крылатка бьет на ветру крылами. МКЧ — это башня и гений, простирающий руку к месяцу или к птице, что над ним летает: гений — вольная птица, понимающая эту муку быть вольной птицей, когда ей крыл не хватает. МКЧ — это мера гения, что, как собственные владенья, небеса перекраивает и каждый этот отрезок превращает потом в удивительные виденья, фантастические цветные виденья фресок. МКЧ — это подпись на полотнах, отмеченных вечностью, это волшебный ключик от затворенных  башен, наполненных доброй его человечностью, от бесконечных галактик, им сотворенных.
СОНЕТ
Покачивается птица утешенья на алом камне длани святой Анны, Но, муча грудь, как будто в сердце прямо Вклеваться хочет орлий клюв Адама. А мне как быть? Сонета странны раны. Ронсар, Омар Хайям — рондо, рубайи — Но одиночество компрессы ли? Теряя Все не свое, свое найду я, как Гоген свей ветров красок! Но не устал ли, по нему тоскуя? О нет. Моне поймет меня: в тумане, не в мерцанье Неоновом, моих (его Руана!) Анне Хватает красок… Слез микрокристаллы Горят… «и кохаць без надзеи муше…» [1] Черно, Адам, мне утешает душу Твой том! Но вдруг и верно час настал? А?…

1

Я должен любить без взаимности (польск.).

ЗИМНЯЯ НОЧЬ. ПОЛНОЛУНИЕ
На черных стеклах белые сверкают иглы, Под крышами горят гирлянды белых свеч, И белых лип аллитерируются циклы, И льется «эл» — елейная лелюмок речь. И ловит лунный луч взволнованные лица, И длится вереница ангельских имен, И плещут крылья белых плеч, и длится-длится Прилив беспамятства и белопенный сон… Они белее лебедей в мгновенья эти, Они белее первой замети сейчас. Нет ничего белее их на белом свете, Когда стоит в оконной раме светлый час.
ТИЦИАН
Спокойно мое лицо — как у того, кто вкусил сладчайшего зелья, Бородача, — как у большой и лохматой собаки, которая, навсегда С гитарой пикассовской сросшись, глядит, как у стен Колизея Любопытных туристских овец прогуливаются стада… Ясно мое лицо, как мраморный факел, которому имя Рим, — в полдень, когда восставшим улицам нет числа И солнце палит и палит, желая, чтоб сердце Рима Потухло навеки или сгорело дотла. Спокойно мое лицо, как та, в зрачке телескопа, оранжевая Звезда. Ну и что же, что ты наблюдаешь за мной, меня ослепив? Кто первым на мрамор легенды ногою ступил? Кто был раньше Кого? Мне пока неизвестно. Но важен ли этот миф? Спокойно мое лицо, словно холст живописца. Я знаю Судьбу свою. И да сбудется… Ты свою участь постиг? Что ж ты улыбаешься, как заведенный? Почуял — уже начинают Те тридцать сребреников гореть на ладонях твоих? Поцеловать меня тянешься, словно пьяница, в щеку? Ну что ж, я готов, я знаю, знаю ее, Судьбу свою: если мыслящему на Голгофу дорога, Твоя же — до первой сосны… Так делай дело свое! Спокойно мое лицо, как ягненка, дрожащего еле-еле, Которого седовласый пастырь подносит к губам своим. Я глубоко вздохну. И прошепчу, глаза закрывая: «Eli, Eli, lama azabtani!» [2] И затихну — как мраморный Рим.

2

Господи, господи, зачем ты покинул меня! (древнееврейск.)

‹Рим›

НАРЦИСС
Жил-был Нарцисс. Имел он приятнейшую внешность. Жил без любви, не зная, что без любви — нельзя. И вдруг объяли разом его и страсть, и нежность: Узрел он два алмаза — в ручье свои глаза. Но отличили боги его не только ликом, — И торс был прям, и ноги на диво хороши. И вот он, бесподобный, воспламенившись мигом, Горстьми бросает воду в костер своей души. К себе он вожделеет, и жадными руками Он рвет остервенело свой образ из ручья, И, точно мост, до ночи висит меж берегами, И плюхается в воду, от ярости крича… Но можно ли такою любовью насладиться? Нет повести печальней, чем эта, о Нарциссе.

‹Рим›

СЕРГЕЙ НАРОВЧАТОВ{85}

(Род. в 1919 г.)

ОБЛАКА КРИЧАТ
По земле поземкой жаркий чад. Стонет небо, стон проходит небом! Облака, как лебеди, кричат Над сожженным хлебом. Хлеб дотла, и все село дотла. Горе? Нет… Какое ж это горе… Пол-плетня осталось от села, Пол-плетня на взгорье. Облака кричат. Кричат весь день!.. И один под теми облаками Я
трясу, трясу, трясу плетень
Черными руками.

‹1941›

В ТЕ ГОДЫ
Я проходил, скрипя зубами, мимо Сожженных сел, казненных городов, По горестной, по русской, по родимой, Завещанной от дедов и отцов. Запоминал над деревнями пламя, И ветер, разносивший жаркий прах, И девушек, библейскими гвоздями Распятых на райкомовских дверях. И воронье кружилось без боязни, И коршун рвал добычу на глазах, И метил все бесчинства и все казни Паучий извивающийся знак. В своей печали древним песням равный, Я сёла, словно летопись, листал И в каждой бабе видел Ярославну, Во всех ручьях Непрядву узнавал. Крови своей, своим святыням верный, Слова старинные я повторял, скорбя: — Россия, мати! Свете мой безмерный, Которой местью мстить мне за тебя?

‹1941›

КОСТЕР
Прошло с тех пор немало дней, С тех стародавних пор, Когда мы встретились с тобой Вблизи Саксонских гор, Когда над Эльбой полыхал Солдатский наш костер. Хватало хвороста в ту ночь, Сухой травы и дров, Дрова мы вместе разожгли, Солдаты двух полков, Полков разноименных стран И разных языков. Неплохо было нам с тобой Встречать тогда рассвет И рассуждать под треск ветвей, Что мы на сотни лет, На сотни лет весь белый свет Избавили от бед. И наш костер светил в ночи Светлей ночных светил, Со всех пяти материков Он людям виден был, Его и дождь тогда не брал, И ветер не гасил. И тьма ночная, отступив, Не смела спорить с ним, И верил я, и верил ты, Что он неугасим, И это было, Джонни Смит, Понятно нам двоим. Но вот через столбцы газет Косая тень скользит, И снова застит белый свет, И свету тьмой грозит. Я рассекаю эту тень: — Где ты, Джонни Смит?! В уэльской шахте ли гремит Гром твоей кирки, Иль слышит сонный Бирмингем Глухие каблуки, Когда ты ночью без жилья Бродишь вдоль реки? Но уж в одном ручаюсь я, Ручаюсь головой, Что ни в одной из двух палат Не слышен голос твой И что в Париж тебя министр Не захватил с собой. Но я спрошу тебя в упор: Как можешь ты молчать, Как можешь верить в тишь, да гладь, Да божью благодать, Когда грозятся наш костер Смести и растоптать? Костер, что никогда не гас В сердцах простых людей, Не погасить, не разметать Штыками патрулей, С полос подкупленных газет, С парламентских скамей. Мы скажем это, Джонни Смит, Товарищ давний мой, От имени простых людей, Большой семьи земной, Всем тем, кто смеет нам грозить Войной! Мы скажем это, чтоб умолк Вой продажных свор, Чтоб ярче, чем в далекий день Вблизи Саксонских гор, Над целым миром полыхал Бессмертный наш костер!

‹Октябрь 1946 г. Москва›

ПЕС, ДЕВЧОНКА И ПОЭТ
Я шел из места, что мне так знакомо, Где цепкий хмель удерживает взгляд, За что меня от дочки до парткома По праву все безгрешные корят. Я знал, что плохо поступил сегодня, Раскаянья проснулись голоса, Но тут-то я в январской подворотне Увидел замерзающего пса. Был грязен пес. И шерсть свалялась в клочья. От голода теряя крохи сил, Он, присужденный к смерти этой ночью, На лапы буйну голову склонил. Как в горести своей он был печален! Слезился взгляд, молящий и немой… Я во хмелю всегда сентиментален: «Вставай-ка, пес! Пошли ко мне домой!» Соседям, отказав в сутяжном иске, Сказал я: «Безопасен этот зверь. К тому ж он не нуждается в прописке!» И с торжеством захлопнул нашу дверь. В аду от злости подыхали черти, Пускались в пляс апостолы в раю, Узнав, что друга верного до смерти Я наконец нашел в родном краю. Пес потучнел. И стала шерсть лосниться. Поджатый хвост задрал он вверх трубой, И кошки пса старались сторониться, Кошачьей дорожа своей судьбой. Когда ж на лоно матери-природы Его я выводил в вечерний час, Моей породы и его породы Оглядывались женщины на нас. Своей мечте ходили мы вдогонку И как-то раз, не зря и неспроста, Случайную заметили девчонку Под четкой аркой черного моста. Девчонка над перилами застыла, Сложивши руки тонкие крестом, И вдруг рывком оставила перила И расплескала реку под мостом. Но я не дал девице утопиться И приказал послушливому псу: «Я спас тебя, а ты спасай девицу», — И умный пес в ответ сказал: «Спасу!» Когда ж девчонку, словно хворостинку, В зубах принес он, лапами гребя, Пришлось ей в глотку вылить четвертинку, Которую берег я для себя. И дева повела вокруг очами, Классически спросила: «Что со мной?» «Посмей еще топиться здесь ночами! Вставай-ка, брат, пошли ко мне домой!» И мы девчонку бедную под руки Тотчас же подхватили с верным псом И привели от муки и разлуки В открытый, сострадательный наш дом. С утопленницей вышли неполадки: Вода гостеприимнее земли — Девицу вдруг предродовые схватки Едва-едва в могилу не свели. Что ж! На руки мы приняли мужчину, Моих судеб преемником он стал, А я, как и положено по чину, Его наутро в паспорт записал. Младенец рос, как в поле рожь густая, За десять дней в сажень поднялся он, Меня, и мать, и пса перерастая, — Ни дать ни взять, как сказочный Гвидон. В три месяца, не говоря ни слова, Узнал он все земные языки, И, постигая мудрости основы, Упрямые сжимал он кулаки. Когда б я знал, перед какой пучиной Меня поставят добрые дела: Перемешалось следствие с причиной, А мышь взяла да гору родила! В моем рассказе можно усомниться Не потому, что ирреален он, Но потому, что водка не водица, А я давно уж ввел сухой закон. И в этот вечер я не встал со стула. История мне не простит вовек, Что пес замерз, девчонка утонула, Великий не родился человек!
Поделиться с друзьями: