Странник
Шрифт:
В начале апреля на столицу точно хлынул солнечный свет, снег истаял, подсохли лужи, и скоро ничто не напоминало о долгой агонии зимы. Однажды у станции метро «Кропоткинская» я столкнулась с Серафимом Сергеевичем. Он радостно вскинул белые брови и предложил посидеть в ближнем кафе, которое одни называли «Адриатикой», а другие — «Ядраном».
Я согласилась. Он неизменно вызывал мое острое любопытство, и мне было интересно узнать, что он делает, чем он теперь живет.
По дороге он выразил мне соболезнование.
— Знаю, знаю о вашей беде… ужасно… Я хотел звонить, да не мог понять, нужно ли это вам,
Когда мы уселись у окна в креслах, обитых красной кожей, я спросила его, чем он занят. Ростиславлев помедлил, потом сказал:
— Завершаю книгу о раннем Горьком.
Видимо, на моем лице отразилось некоторое недоумение, — Горьким он прежде не занимался. Ростиславлев развел руками:
— Она же будет моей диссертацией, об этом уже есть договоренность. Что делать, кума, всему свой час. Когда-то время разбрасывать камни, когда-то время остепениться. Имею в виду степень докторскую.
— Дойдете до степеней известных, — я улыбнулась не без ехидства.
Он сказал с неподдельной грустью:
— Сказывается возраст, кума. Душа и плоть просят покоя.
Я слышала, что не так давно на одной научной конференции Серафиму Сергеевичу изрядно досталось от влиятельного критика Лукичева. Разумеется, я ни словом не обмолвилась на эту скользкую тему, но он неожиданно произнес:
— Говорил я покойному Георгию Антоновичу: нам на смену должны прийти помоложе и посильнее. А мы — что ж? Какие сами — такие сани.
Я сказала ему, что отец не раз говорил о занятной разновидности отечественного фрондерства, той его части, что сохраняет тайную нежность к истэблишменту и всегда ищет его защиты.
После маленькой паузы он сказал:
— Ну что же… видимо, заслужили. И все-таки это не вовсе так. И Толстой так считал, но и он ошибался. И ему казалось, что здесь охранительный пафос. А пафос — вполне революционный… Вот силенок у нас небогато, вы правы. Так я всегда твердил: мы — в начале пути.
Я спросила, уверен ли он, что ни исходе двадцатого века его позиции можно обосновать. Он возразил с былой горячностью:
— Не все нужно обосновывать, Александра Георгиевна. Не все нуждается в доказательствах. Да и кто воспринимал аргументы? В том-то ведь и была ошибка Алексея Степаныча Хомякова при всем его незаурядном уме — он хотел обосновать свою веру в миссию славянства научно. Между тем подобное убеждение не может быть чисто рациональным, оно теряет тогда чуть не всю свою мощь. Он концептуально отрицал государственное начало, а если проникнуться высшей правдой, правдой чувств, то обе эти идеи — национальная и державная — окажутся вполне совместимы, более того — органичны.
— Как показал итальянский и немецкий опыт? — спросила я с невиннейшим видом.
— А вы — злючка, — он покачал головой.
— Не мое, — призналась я честно. — Я изложила эту посылку, она ведь — из самых ваших любимых — нашему общему знакомому, он-то и задал мне этот вопрос. Знаете, я не нашла ответа.
— Конечно же Ганин или Бурский? — он усмехнулся. — А вы убоялись? Так и ловят эстрадные диалектики. Что же до аналогий, то чаще всего
они субъективны и недобросовестны.— Убоялась, — сказала я. — Иногда это — не во вред. Катастрофе предшествует фанатизм — пусть погибну я, пусть падет все, что мило, но пусть моя вера окажется правой!
Ростиславлев выпил остывший кофе, потом негромко проговорил:
— Это к любому фанатизму относится.
Я согласилась:
— Безусловно.
Он посмотрел на меня со странным выражением:
— Дочь своего отца — и этим все сказано. Ладно уж, уберите колючки. У меня-то пороху не хватает, я ведь вам откровенно сказал… Это правда, что Фрадкин погиб?
Я рассказала, как все случилось.
— Н-да-а… — он покачал головой, — занесло ж козла на медвежью свадьбу!..
Он оборвал себя и махнул рукой.
— «Родничок» снесли, вы, наверно, уж слышали? — спросил он, прощаясь. — Бедный Денис…
Мы расстались. Я долго смотрела вслед, на душе моей было смутно. Этот беловолосый и белобровый, с пронзительными глазками-иглами, с невесть откуда взявшейся силой, поселившейся в его тщедушном теле, столько лет — что скрывать — направлял мои мысли, столько времени был близок душе. Я уверила себя, что ему-то и ведомо нечто истинное и прочное, не подверженное переменам. Я стремилась это внушить Денису, я отдалилась от отца. Что же поколебало уверенность? Неужели же я настолько женщина, что для этого было вполне достаточно появления нового возлюбленного? Может быть, мне было б легче так думать, хоть такое открытие и не делает чести. Но я четко знала, что это не так. Слишком много и прожито и пережито.
Мне припомнилось снова, какие страсти кипели прежде в Неопалимовском. Куда все делось, куда ушло? Нет отца, нет Дениса, нет энтузиаста-этнографа, да и сам Ростиславлев сегодня был непонятного пепельного цвета. И чем больше храбрился, тем грустнее казался. Словно оборвалась тетива. В чем тут дело? В том ли, что мы стареем, в том, что время необратимо, или нечто искусственное, сочиненное было в жизни, которой мы жили? И когда она пришла в своей подлинности, рухнул еще один карточный домик?
Однажды вечером вместе с Ганиным явился Бурский. Он пришел проститься. Весело потирая руки, он все приговаривал: лед тронулся. Слова эти нужно было понимать в их прямом смысле — Бурский имел в виду недавно открывшуюся навигацию. Выяснилось, что он собрался в антарктическую экспедицию. Мы расставались почти на год.
— Послушай, викинг, — сказал Борис, когда мы все трое уселись за стол, — не забудь только, что говорил Амундсен: к холоду привыкнуть нельзя.
— Мое перо растопит льды и согреет сердца, — заверил Бурский. — А вот меня пора подморозить. Я закис в последнее время. Такой духовный гипокинез.
— Так и ты полагаешь, что дорога лечит? — усмехнулся Ганин. — Что ж, в добрый час. Еще одним странником стало больше.
— Все мы странники на белом свете, как подметил еще покойный Мостов, — сказал Бурский. — Да будет земля ему пухом.
И медленно осушил свою рюмочку. Мы последовали его примеру.
Бурский стал расспрашивать о Наташе и Дениске, у которых я недавно была. Я сказала, что мальчик заметно окреп, и сама Наташа стала контактней, возможно, оттаивает понемногу. Потом рассказала о Ростиславлеве, не утаив своих ощущений.