Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Как самочувствие, Георгий Антонович? — спросил он подчеркнуто бодрым голосом.

— Было лучше, а будет хуже, — отец старался попасть ему в тон. — Настало время четвертой музыки.

Ганин посмотрел вопросительно, и отец напомнил, что древние греки различали дорийскую музыку, возбуждающую отвагу, фригийскую — музыку торжества, эолийскую, приносящую нам блаженную умиротворенность, и лидийскую — в этой звучит тоска.

— В общем-то, в этой классификации отражена вся наша жизнь. Юность с ее отчаянной смелостью, зрелость, когда мы весело празднуем наши победы и достижения, осенние годы с их потребностью в заслуженном равновесии духа и старость с ее печальной

бессонницей, когда посещают дурные мысли. Недаром уже давно замечено, что музыка — процессуальна.

— Замечено и другое, папа, — сказала я с натужной беспечностью, — все врут календари.

— Ну, не все, — он мягко покачал головой. — Лидийскую музыку слышишь ясно.

Мы старались говорить несерьезно о самых серьезных на свете вещах, старались пошучивать и посмеиваться, и поэтому были неестественны. Отец, должно быть, это почувствовал и стал расспрашивать о Наташе. Я сказала, что ее озлобление меня огорчило. Отец кивнул.

— Да, зло старит, и преждевременно старит, — повторил он то, что уже говорил молодым музыкантам у нас дома. — А ведь, в сущности, оно следствие слабости.

Ганин с сомнением усмехнулся.

— Слабость, потерявшая разум, это уж сила, поверьте на слово. И добро бы она сама страдала от этого помраченья. Куда там! Худо приходится от нее миру.

— Вы что-то смутны в последнее время, — сказал отец, — я ведь приметливый. Что вы пишете?

Он попал в больное место.

— Ничего не пишу, — Ганин насупился. — Вообще надоело святое искусство. Делу — время, потехе — час.

— Что это значит, «потеха» и «дело»? — спросил отец. — Понятия не полярные. Такая меж ними текучая грань… Сегодня — потешные полки, а завтра — армия под Полтавой. Нет, потеха — серьезная вещь. Игра незаметно становится делом, а дело перестает быть игрой.

— Очень может быть, — сказал Ганин мрачно, — но когда я слушаю музыку, я часто испытываю раздражение.

— Вам, композиторам, нелегко. Уж очень зависите от нашего брата, — сказал отец. — А мы — эгоисты. Слишком выпячиваем себя. Я только сейчас стал понимать, как надо играть Шопена.

— Ну, это оставьте… — возразил Ганин, — всему есть предел. Даже требовательности.

Я не кокетничаю, — сказал отец. — Мы заслонили его нашим тщеславием, демонстрацией собственного богатства. Поймите, подлинно большое явление предполагает очерченный круг, за который у нас нет прав выходить. Если бы воротить время! Только сейчас начинаешь догадываться… догадываться о самом важном…

Когда отец говорил об очерченном круге, я вдруг, по странному ходу мыслей, подумала, что я поняла, отчего у Гуляева не ладится дело.

В сущности, он не имел ничего, кроме самой программной идеи, слишком общей, слишком расплывчатой. Чтоб перейти в эстетический ряд, видимо, необходимо решить основную художественную задачу — сперва ограничиться, затем углубиться.

Когда я сказала об этом вслух, Ганин с досадой махнул рукой:

— При чем тут Гуляев? Это ж воитель. В искусстве одаренные трудятся, а бездарные борются. Давно известно. Я убежден, Георгий Антонович, напутствие, которое вы написали на той стене, в кабинете Мостова, закрасили давным-давно.

— Но ведь Гуляев совсем не бездарен, — сказала я, пожав плечами.

— Будь по-вашему, — способный квадрат. Кой черт ему думать об ограничении? Он сам ограниченный господин.

Я вспомнила, как тогда, в клинике, Денис сказал о своем преемнике: «Он тупой, как сибирский валенок» — и вдруг передо мною мелькнула укрощенная прядка над бледным лбом.

Но этот острый укол памяти тут же стерся.

Все, что тревожило, даже усталый взгляд отца, было в тот день не слишком действенным. Я пишу вам об этом и даже сейчас чувствую, как стучат виски, приливает кровь, а знакомая железка с зазубринками все въедливей вгрызается в сердце. Дорого дается мне моя искренность, но я обещала себе не кривить душой и не стараться себя подкрасить. В душе была озорная радость, и, глядя на Бориса, я видела, что он испытывает то же самое. Нам и спорить было приятно. От этого открытия стало весело.

Отец задумчиво сказал:

— Бывают периоды, когда этикетность искусства в большей цене, чем само искусство. Приоритетно то, что оно обозначает, а не то, что оно есть. Для Дениса такой поворот стал роковым.

— Еще бы, — буркнул Ганин, — ведь он был не знак, а звук.

Я пошла его проводить. Он попросил:

— Позвоните завтра.

— Будьте спокойны, — я рассмеялась. — Еще бы мне вам не позвонить…

Мы торопливо поцеловались. «Точно дети», — подумала я.

Когда я вернулась, отец сказал:

— Хорошо бы тебе выйти за Ганина. Он немножечко невропат, но, по-моему, в допустимых пределах.

Я обняла его:

— Хочешь сбыть меня с рук?

— Хочу, — ответил он вдруг серьезно. — Мне было б спокойнее за тебя.

Я постаралась не заметить тайного смысла этих слов.

— Брак — институт несовершенный.

— Но люди другого еще не придумали, — грустно развел руками отец.

Я пошла приготовить ужин, а когда вернулась, отца не было в комнате. Оказалось, что он уже в постели. Он лежал на спине с книгой в руке, но не читал, — как обычно в последнее время, словно бы всматривался в потолок. Я почувствовала знакомый страх и спросила его:

— Ты не будешь ужинать?

— Что-то не хочется. Я устал.

— Ты заснул бы, пана.

— Тоже не хочется. Знаешь, Аленька, мне всегда казалось, что сон — это маленькое самоубийство.

— Что за фантазия?! — я всплеснула руками.

— Нет, в самом деле, но собственной воле на какой-то срок уходишь из мира.

Он все еще пытался шутить, но глаза его, почти вовсе утратившие свой лукавый цыганский блеск, выдавали томившую его тревогу. Я села в его ногах и спросила:

— О чем ты думаешь, когда так вот смотришь?

Он захотел меня успокоить:

— Не знаю, о всякой ерунде. — И, улыбнувшись, сказал неожиданно: — Все беды от пылкого воображения. Где-то читал я об ужасе смерти, который охватывал вдруг Державина среди пиров… Быть поэтом опасно. Насколько все же мудрей старуха, о которой тебе писал Денис — Приподнявшись на локте, он напомнил: — «Смертушка сгребет, ума не будет, — пужаться неча…» Ах, умница! Самое замечательное, что так же себя утешал Толстой. Другие слова, а смысл тот же. Одинаково укрощали страх. Но как поразительна эта общность меж старой необразованной женщиной и все постигнувшим великаном. И сколь о многом она говорит.

— Зачем ты об этом? — я взяла его руку и прижала ее к своей щеке.

— Я заканчиваюсь, — сказал он негромко.

Я прервала его:

— Ты будешь жить долго…

— Я не о том, что умираю, — он поморщился с некоторой досадой, — дело хуже, я вымираю. — И, видя, что я его не поняла, добавил с насильственной улыбкой: — Я вышел в финал, а это значит — хоронить каждодневно то, что любил.

Я должна была что-то сказать, возразить, но слова почему-то не находились. Всё привычное, что шло на язык, удручало мелкостью и заурядностью. Поэтому я сидела молча и только гладила его руку, проклиная себя за это молчание.

Поделиться с друзьями: