Странник
Шрифт:
У нее были пухлые руки и щеки, только губы были неестественно тонкими.
— Оригинален, как всегда, — она натянуто улыбалась. — Но вы дали щедрую индульгенцию возможной инертности и духовной лени. Артист должен жить напряженной жизнью.
— Он не должен, — мягко сказал отец. — Он либо живет ею, либо нет.
— Парадоксалист! — улыбнулась дама, попытавшись не без кокетства сложить свои узкие губы сердечком, из этого, впрочем, мало что вышло. — Кстати, вы видели мое выступление?
«Видели» — ибо накануне она выступала по телевидению. Я видела. Она так надувалась, так изображала значительность, с таким пророческим озарением возвещала копеечные прописи,
— Врачи и это удовольствие отняли, — вежливо ответил отец, но я-то знала, что он слукавил.
— Большой резонанс, — сказала дама и так же вальяжно отплыла.
— Тяжелый случай, — отец поежился. — А нелегко иногда быть хозяином.
— Ты уж имеешь право вспылить, — заметила я недовольным тоном.
— Еще того хуже, — сказал отец. — В моем возрасте — отдает бессилием. Кажется, у Карамзина это сказано: зимние тучи не громоносны.
— Терпеть не могу эту черепаху, совсем не надо было ее звать.
— Ну-у, Аленька, ее тоже жаль, — он взял мою ладонь в свою, как делал это, когда я была маленькой и он водил меня на прогулку. — Состоять на службе у своей биографии — утомительное занятие. Строишь башню с младых ногтей, а построишь и отойдешь в сторонку полюбоваться архитектурой, тут постройка и рушится. На твоих глазах.
То была одна из его навязчивых тем, и меня удручало, что в последнее время он слишком часто к ней возвращается. Для поживших людей, объяснял он мне, почет — это замена любви. Вот почему, с его точки зрения, дело их обстоит печально. Любовь сымитировать еще можно (хотя бы призвав на помощь жалость), сыграть уважение почти немыслимо, притворство обнаружится сразу.
Почет должен рождаться естественно, и некогда так он и возникал. В почти мифические периоды устоявшихся форм жизни старцы были живым воплощением этой стабильности и присущей ей мудрости. Когда верования возвышались над знаниями, в особой цене был личный опыт, а кто же, спрашивается, им обладал, если не преклонные люди? То, что они располагались на высших ступенях любой иерархии — общественной или цеховой, было само собой разумеющимся и никого не могло раздражать.
Но время давно уж пришло в движение, давно не кажется окостеневшим. Его сотрясают атмосферные колебания и тектонические толчки. Все, что пытается его удержать, встречает протест и неприятие. Таким образом, старость обречена. Ее претензии, не подкрепленные силой, вызывают смех, а в противном случае — страх. И то и другое в равной степени не имеет общего с уважением, хотя боязнь частенько с ним путают.
«Я смотрю вокруг, — говорил он с улыбкой, — и вижу, что начинаю мешать. Я мешаю цветущей поросли, уверенной, что она з н а е т. Знает, что нужно, чего не нужно, знает, что делать и кто виноват.
Что ж остается моим ровесникам в качестве жизненного трофея? Только счастливчикам простодушным еще выпадают отдельные радости. Стоит ли их за это пинать?»
Нечего даже и говорить, как меня огорчали его настроения. Вот и общение с учениками, всегда возбуждавшее его дух, становится тягостным для него. Похоже, и этот праздничный вечер настроил его на печальный лад.
Спустя неделю мы переехали за город. Я старалась его не оставлять, но порой приходилось ездить в Москву — и дела того требовали, и непредвиденности, да и хотелось иной раз проветриться, в чем я себе не признавалась. Он становился все молчаливей, это худо действовало на меня.
Когда я возвращалась, отец всегда встречал меня у палисадника, я вспоминала слова Дениса о том, что родителям и детям случается меняться местами.
Разумеется, кликни
я только клич, и старый загородный дом был бы полон с утра до вечера. Приезжали б коллеги, и не только они. Приезжали бы и его питомцы, — личность отца была для них по-прежнему неотразима: наконец, словно обнаружив проран, сменяя друг друга, хлынули бы женщины, которых он некогда дарил вниманием. Милые дамы вступили в возраст, когда уход за предметом былой страсти почти заменяет саму страсть. Кроме того, присутствие в доме их подняло бы и в своих глазах, и в глазах просвещенного общества.Но отец не любил принимать забот и не очень был расположен к встречам — ни с коллегами, ни с учениками, ни, тем более, с постаревшими музами. Он однажды обмолвился, что слишком бережно относится к собственным воспоминаниям. Тем более старость дает нам право на законное одиночество. Да и нужды во внимании нет, он чувствует себя много лучше. И вновь я позволила себя убедить.
В августе Наташа Круглова родила недоношенного мальчика. Я решила ее навестить и попросила Ганина мне сопутствовать, не хотелось идти одной. Борис Петрович с готовностью согласился. Мы купили два комплекта бельишка, костюмчик на вырост и отправились. Наташа жила в новом доме в Давыдкове — приблизительно год назад театр выхлопотал ей комнату.
Я была уверена, что она мне обрадуется. Я помнила, как она ко мне бросилась, когда я была у Дениса в клинике. И разве ж я ей тогда не ответила таким же естественным порывом? Тем более ей должно быть приятно увидеть меня в такую минуту.
Я ошиблась. Не то чтобы нас ждала враждебная или холодная встреча, ей было попросту не до нас. Отныне она была неспособна хоть как-то дробить свое внимание. Наташа могла существовать лишь в состоянии неделимости. Будто уткнувшись в одну точку, ничего, никого не видя, не слыша. Она была рождена служить, растворяться, дарить свою жизнь. Все, что захватывало ее душу, становилось как бы ее естеством. Не только дорогим и родным — ею самою, и не иначе. Е е «Родничком», е е Денисом. И уж тем паче — е е ребенком.
Подобное отречение от своей личности, разумеется, можно и осудить. Мы ничего так не уважаем, как знаки отличия, особенно те, которые нас отделяют от прочих. Мы так бережем их и культивируем, что всякое невнимание к ним в лучшем случае может вызвать только презрительное сочувствие.
Но я почему-то не ощущала преимуществ своего положения.
Для всех нас и, сколь мне ни больно сознаться, в известной мере и для меня, Денис уже стал воспоминанием, для кого — больным, для кого — скандальным, для кого — тепловато-лирическим. Но для этого странного существа Денис остался реальной жизнью, причем единственно реальной, ибо собственная ее жизнь кончилась, вместе с любимым пошла ко дну. Я вдруг отчетливо поняла, какой выношенной, исступленной болью вскормила она свою протопопицу в злополучном спектакле об Аввакуме. То была ее клятва: «Добро, Петрович…» И впрямь: «До самыя до смерти…»
И мужичок с ноготок в кроватке, беспомощный пискун, был Денисом не только по имени, унаследованному от отца. Я понимала, что для Наташи переселение души, продолжение жизни — не метафора, не поэтическая вольность, даже не вера с ее торжественностью, а самая бытовая подлинность. Сейчас перед ней был тот самый Денис, но целиком от нее зависящий, наконец принадлежащий лишь ей.
Легко было предсказать ее будущее, и было не по себе при мысли, что станется с ней, когда мальчик вырастет, откроет свой собственный белый свет. Вовек она не даст ему права на самоопределение. Я словно увидела завязь неизбежной трагедии и кривую усмешку времени.