Свет с Востока
Шрифт:
Но лишь одни чьи-то пальцы дрогнут внезапно, перелистывая только что отпечатанную книгу, и только одной паре глаз посвящение «Учителям ученик», поставленное впереди титульного листа, скажет столько, что не вобрать и книге, а одной лишь памяти сердца.
Поздравления. Автографы.
Конец пути?
Да, потому что «Книга польз» — это вершина творчества ее автора; в ней все его искусство и философия, муки и счастье. Другие трактаты Ахмада ибн Маджида лишь дополняют его энциклопедию некоторыми техническими подробностями, которые, конечно, интересны, но ничего не меняют в существе дела.
И нет. Не конец, а начало пути. Ибо со страниц старой рукописи потрясенному взору открылся новый мир, который — верю! — будет манить к себе не одно поколение мыслящих арабистов. А я только что достиг — или начинаю достигать? — ту зрелость духа, то внутреннее равновесие, ту трезвость в оценке себя и других, которые человек должен добиться прежде, чем называться ученым.
* * *
Что есть ученый, как он работает, мыслит? Внутренняя работа ума —
По следам Синдбада Морехода
241
лем не совсем такой, какая она есть. Помню, один корреспондент настойчиво выспрашивал:
— Скажите, ну а как, вот как вы расшифровали эту абракадабру географических названий, давно вымерших, никем не употребляемых? Каковы ваши методы, приведите пример...
Я попробовал отшутиться:
— Сам не знаю, как. Должно быть, видение такое было. Или — как это сказать? — озарение...
Он не понял шутки и сухо сказал:
— Мы с вами не дети и знаем, что чудес не бывает. При чем же тут мистика? Мне надо написать нечто конкретное...
Я с тоской посмотрел на него. Голубчик, я же действительно... Ну, как об этом сказать, чтобы вы не сердились? Ни одна ловкая фраза не приходила в голову, а собеседник ждал. Это было мучительно, и я довольно коряво привел какой-то неинтересный случай отождествления, предельно упростив ход мысли. Человек, чье вечное перо уже летало по блокноту, был доволен.
— Вот видите, можно же рассказать. Все понял. Спасибо. Когда он ушел, я подумал:
— Конечно, тут дело не в том, что «не знаю как». А дело в том, что уже не помню, да, просто не могу припомнить, каким путем каждый раз мне удавалось доходить до истины. Никаких методов превращения неизвестного в известное я специально не изобретал, и вряд ли это возможно. Понимаете, дорогой корреспондент, в творческом процессе есть свои иррациональности. Ну вот, смотрите, перед нами непонятное географическое название, встретившееся в средневековой рукописи. Сперва кажется: а чего там, пересмотрю словари, да, пожалуй, одного Якута хватит, чтобы найти искомое. Шеститомный словарь восточных географических имен, составленный в тринадцатом веке подвижником науки Шихабаддином Якутом, то есть «Яхонтом», выходцем из рабов, и опубликованный по его рукописи другим подвижником науки, Вюстенфельдом, уже в девятнадцатом веке — это ведь одна из настольных книг арабиста, в ней можно отыскать все нужное... Ан не тут-то было! Всезнающий Якут молчит. В чем дело? Да просто в том, что в поле его зрения, внимания, мысли было одно лишь сухопутье, громадное сухопутье между восточным и западным океанами, а моря он не касался, не знал его и не стремился знать. Вот тебе и достославный Якут, к спасительному словарю которого нам еще с университетских пеленок прививали великое уважение! Что ж, иногда среди
242
Книга третья: В ПОИСКАХ ИСТИНЫ
арабских текстов попадается enfant terrible1, для понимания которого не хватает обычных пособий...
Словарь Якута для расшифровки мореходных текстов не годится. Хорошо. А многотомный Лэн, вобравший в себя богатство арабских национальных словарей, а старый почтенный Фрейтаг, наш Гиргас, а словарь Бэло, Казимирского, Дози? Последний иногда— лишь иногда! — помогает: ведь это «Supplйment aux dictionnaires... » — «Дополнение к словарям», прочие в целом бесполезны. Что же нам делать? Обратиться к международному изданию «Энциклопедия ислама», составленному лучшими специалистами разных стран. Тщетно, здесь тоже поиски упираются в глухую стену: арабское мореплавание— все еще необычный предмет в науке. Напряжем нашу память' и мысль, затерявшиеся в просторах рукописи, шквал знаний и рассуждений. Напрасно, мы не смогли понять, что это такое. Уже вы в досаде отступились от непонятного слова в тексте и стали читать рукопись дальше; возбужденная мысль возвращается к злополучному месту, но вы, сделавши все возможное, уже готовы признать свое поражение и, кусая губы, написать: «ближайшим образом не идентифицируется». Постепенно горечь растворяется в новых ощущениях, слабеет: время — лучший целитель.
И вдруг... Да ведь это вам только показалось, что горечь стала уходить; она лишь уползла под спуд свежих переживаний, но не покинула вас— ведь ущемлена ваша пытливость, уязвлено самолюбие. Будь это не так, какой вы исследователь? Глаза прояснились, а в сердце живет смутная тоска; ваши чувства обострены, и вы, часто незаметно для себя, приглядываетесь и прислушиваетесь к тому, мимо чего другие проходят безучастно, спеша к тому, что их больше интересует. И внезапно какое-то слово, недомолвка, глухой намек — из некоей ли столетней давности статьи в случайно попавшем к вам академическом журнале, или из малоинтересного доклада в ученом заседании — заставили вас вздрогнуть и застыть и властно вернули вашу мысль к давнему, столько мук причинившему названию какого-то места в океане, будь оно неладно, и вы, еще ничего не осязая сознанием, уже чувствуете: разгадка. Да, вот она, вот... Одно умозаключение переливается в другое, факт сцепляется с фактом, стройная цепь, как дорога, приводит к цели. Вот оно что, оказывается, кто бы мог подумать... «И сердце бьется в упоеньи, и для него воскресли вновь...» Все воскресает и весь воскресаешь в эти звездные часы творчества.
По следам Синдбада Морехода
243
* * *
Итак, все-таки озарение; в шутке, которой я пытался «отбояриться»
от трудного вопроса корреспондента, была доля правды.Сполохи озарений и постоянная напряженность — вот картина работы исследователя рукописи. Напряженность — это состояние внутренней сосредоточенности, когда все силы и возможности собраны воедино, чтобы достичь нужной цели. Оно не может продолжаться слишком долго, ибо людской организм, которому ничто человеческое не чуждо, физиологически и психически нуждается в нормальном чередовании возбуждения и торможения; однако оно должно иметь возможность продолжаться достаточно долго, когда это нужно для того, чтобы исследователь, а через его труд и общество, взошли на новую ступень своего развития. Последовательная целеустремленность сминает противоборствующие внешние обстоятельства и в то же время пользуется их помощью, ибо они сами оттачивают острие воли, обращенное против них. Игра освобожденной энергии внутренних сил составляет поэзию труда исследователя. Но сколько в этом труде прозы! Тут я автоматически пользуюсь тривиальным разделением, в обоснованность которого не верю. Почему говорят: «Фу, какая проза!» Почему «проза» — это нечто серое, скучное, тяжкое, от которого хочется поскорее избавиться? А «Чуден Днепр...»? А «Как хороши, как свежи были розы...»,— кстати, вышедшее из-под того же пера, что и «Утро туманное, утро седое»? Отвечают: «Это благоуханная проза». Позвольте, проза, рожденная художником, не нуждается в уточняющих определениях, она может быть лишь благоуханной, но никак не зловонной. Итак, лучше сказать: сколько выпадает на исследователя черновой работы! Прежде чем стать триумфатором, он — чернорабочий в белом воротничке. Некоторые стремятся переложить эту утомительную функцию на плечи других, самые инертные из которых могут состариться за столом научно-технического сотрудника, вывозя из подземных кухонь к свету славы чужие работы. Напрасно стремятся: исследователь должен быть единственным работником своего дела, от альфы до омеги он должен совершить его сам; лишь тогда он будет в нем хозяином.
И я на годы отрешился от всего, чтобы слово за словом сверять парижский и дамасский экземпляры моей рукописи, каждый из которых имел почти двести страниц текста; чтобы, читая и перечитывая строки и строки ради заполнения одной карточки, составить полный
244
Книга третья: В ПОИСКАХ ИСТИНЫ
укзатель географических и астрономических названий, авторов, упоминаемых арабским лоцманом, и их книг; чтобы неспешно переписать арабский текст и выправить русскую машинопись моего опуса... Текли недели и месяцы. Страница за страницей ложились в папку полной готовности. Светлею, вспоминая об этих трудных днях. О напряженности и озарениях.
х- х- *
29 июня 1963 года я работал дома, когда в дверь постучали: письмо из Верховного суда РСФСР. Прочитаю вечером: от «Книги польз» нельзя отрываться в неурочное время — нарушается цепь умозаключений.
Полночь. Порывисто вскрываю конверт. Реабилитация ...
Да, это была полная и безоговорочная реабилитация, ответ на мое сто десятое заявление о пересмотре дела. Трудный путь, начавшийся сумрачным февральским днем 1938 года, окончился для меня в нежно-розовые часы наступившей летней белой ночи 1963-го. Он пролег через двадцать пять лет, четверть столетия. В горле перехватило, стало трудно дышать.
НА НОВОМ ПЕРЕПУТЬЕ
«Жуткое чувство испытывает тот, кому приходится заниматься историей науки в России: смелые начинания, глубокие мысли, редкие таланты, блестящие умы, даже кропотливый и упорный труд— все это встречаешь с избытком; и тут же приходится отмечать, как все это обрывается: длинные ряды «первых» томов, «первых» выпусков, которые никогда не имели преемников; широкие замыслы, застывшие как бы на полуслове, груды ненапечатанных, полузаконченных рукописей; громадное кладбище неосуществленных начинаний, несбывшихся мечтаний. Всего два, в сущности, с небольшим века этой молодой русской науки, а как длинен ее мартиролог...» Так сказал академик С.Ф.Ольденбург в речи памяти В.П.Васильева 5 марта 1918 года1. Мне часто приходят на память эти слова.
На новом перепутье
245
Когда я вернулся из лагерей в 1956, Ленинград еще поднимался из развалин. Научные потери были с трудом восполнимы: большинство лучших специалистов погибло в блокаду, в предвоенных и послевоенных чистках, некоторые — очень немногие — смогли эмигрировать. В.Ф.Минорский, который находился в Иране во время Октябрьской революции, не вернулся в Россию, а переехал в Великобританию, стал профессором Кембриджского университета. С.Г.Елисеев, сын известного фабриканта, был первым европейцем, закончившим императорский университет в Токио. Вскоре после Октябрьской революции он был взят ЧК в заложники за отца, но был освобожден и смог бежать на лодке через Финский залив в Финляндию, а оттуда перебрался в США. Елисеев по праву считается одним из основателей современной западной японистики: он создал институт по изучению Японии при Гарвардском университете, впоследствие стал профессором Сорбонны; был награжден орденом Почетного Легиона. Его коллега, не менее выдающийся японист Н. А. Невский, находился за рубежом во время революции и долгое время не возвращался, однако в конце концов поддался уговорам. Помню его выразительный голос, раздававшийся из соседней аудитории, когда я был еще студентом. В 1936 Н. А. Невский и его жена, видная японская писательница И.Мантани-Невская, которая переехала с ним в Россию, были расстреляны в один и тот же день. В 1962 году работа Невского по тангутскому языку была посмертно удостоена Ленинской премии.