Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тень за правым плечом
Шрифт:

Лев Львович и Клавдия задержались в Тотьме на несколько недель: сперва их удерживало какое-то иррациональное чувство: как будто, оставив Еле-ну Михайловну одну, в земле, на кладбище, они поставили бы окончательную точку в их общей истории. Не то чтобы они питали какие-нибудь несбыточные надежды на ее возвращение — вовсе нет, — оба они были взрослыми людьми, не склонными к мистике: но немедленно собрать вещи и уехать казалось для них немыслимым. Тем временем на Сухоне начал становиться лед, и сообщение с материком прекратилось. И в эти же дни в их дом впервые пожаловала Мамарина.

Несмотря на всю свою неврастению (с которой мне предстояло познакомиться весьма и весьма близко) или, наоборот, благодаря ей, она была феноменально тонким психологом. Выбрала она момент, когда Клавдии не было дома (впрочем, может быть, это как раз вышло случайно), — и, явившись, представившись и принеся ритуальные извинения, сразу перешла к делу. Она хотела увековечить память Елены Михайловны, к которой испытывала бесконечную признательность и благодарность, и по этому поводу желала посоветоваться. Она решила организовать стипендию ее имени для недостаточных студенток, но колебалась: назначить ее ученицам московских или петербургских Высших женских курсов —

или, например, целиком оплачивать обучение за границей? Лев Львович, изнывавший к этому времени от скуки и тоски, охотно включился в обсуждение, так что когда Клавдия вернулась, она застала уже самый разгар дискуссии. Поскольку обсудить нужно было довольно много подробностей, часть из которых требовала сторонних справок, договорились встретиться на другой день. Еще через несколько встреч Мамарина пригласила Льва Львовича к себе — все для тех же обсуждений, но заодно и желая узнать его мнение по поводу познаний девочек в естественных науках. Лишь побывав в ее надушенном, ухоженном особнячке, напоминавшем кукольный домик из «Мюра и Мерелиза», только увеличенный в несколько раз, Лев Львович ощутил, насколько он за годы своих скитальчеств соскучился по обычному мещанскому уюту с кухонными запахами, детскими голосами, геранями на окнах и хозяйкой в чем-то кружевном, розовом, домашнем, разливающей консоме из фарфоровой супницы.

Как опять-таки мне пришлось вскоре убедиться, Мамарина была переменчива, как греческий бог Протей: если бы она своим звериным чутьем почувствовала, что Лев Львович нуждается не в плюшевом уюте, а в твердой женской руке, то предстала бы перед ним в амазонке и с хлыстиком. При этом, по крайней мере в начале, у нее не было, вероятно, никаких особенных целей в его отношении: ее инстинкт и желание было нравиться. Добившись своего — не в каком-то грубо плотском смысле, а в самом что ни на есть возвышенном, — она обычно полностью теряла интерес к человеку, просто присоединяя его к своей свите и, может быть, записывая в какую-нибудь книжечку сердечных побед. Но с Львом Львовичем дело пошло по-другому: то ли в глубине своей истерической души она действительно ощутила какие-то спазмы, отличающиеся от того, что чувствовалось по отношению к его предшественникам, то ли взяла верх рациональная сторона — но, расположив и покорив, она не перевела его, по примеру прежних своих увлечений, в разряд друзей. Уже в Вологде зимой (куда все они переехали, как только установился санный путь) было сделано формальное предложение — сделано, и сразу принято.

Единственным пунктом преткновения на фоне блаженного согласия будущих супругов оказалась Клавдия. При жизни Елены Михайловны Лев Львович, хотя и совершенно смирился с ее существованием, не переставал воспринимать ее как неизбежную помеху, досадную тучку на горизонте их союза. Формально их отношения были почти превосходными, пройдя первоначальную ревность и последующую настороженность и добравшись до теплого добрососедства. В обыденной жизни люди, не являющиеся кровными родственниками и не спящие в одной постели, редко по собственной воле уживаются под одной крышей, — но здесь, благодаря свойствам характера всех троих (и прежде всего Елены Михайловны), им удалось найти тон и манеры, примирявшие всех участников трио с этим коммунальным существованием. Клавдия неожиданно охотно приняла на себя новую отведенную ей роль, с некоторым азартом вступив в управление их совместным хозяйством: вызывала прачку, обсуждала с кухаркой меню, сама иногда ходила на рынок и вообще проявила себя настолько заправской домоправительницей, что никто и не угадал бы в ней вчерашнюю эмансипированную студентку.

При таком раскладе выходило, что одновременно с гибелью Елены Михайловны связующая их сила должна была исчезнуть: вышло же в точности наоборот. Уже на следующий день после похорон, сидя у себя в комнате за книгой и прислушиваясь к тому, как Клавдия шуршит и возится в гостиной, машинально наводя там порядок, Лев Львович почувствовал, что она — что-то вроде живого сувенира, полнокровное свидетельство его исчезнувшей бесплотной любви. Вероятно, он так же чувствовал бы себя, если бы после покойной жены ему остались собака или ребенок: нечто, впитавшее чувства покойницы и скопившее их в себе, как лейденская банка — электричество. Может быть, дело было и в том, что Клавдия свободно пользовалась тем, в чем было отказано ему: впрочем, это скорее моя собственная интерпретация — сделанная, как я понимаю, вполне в духе места, где я сейчас нахожусь.

Поэтому когда Мамарина (которая была уже для него не Елизавета Александровна, а Лиза, а в редкие минуты и Лизонька) проворковала что-то в том духе, что Клавдию, конечно, придется рассчитать, он неожиданно возроптал — едва ли не впервые за все время их знакомства. Кажется, таким она его еще не видела: выпроставшись из ее объятий, он со всей возможной твердостью сообщил, что Клавдия останется жить с ними (для характеристики момента любопытно, что мнением самой Клавдии он не счел нужным поинтересоваться, будучи твердо уверенным, что она точно никуда не денется). Елизавета Александровна, в очередной раз доказав свои познания в практической психологии, поняла, что сейчас, пока Лев Львович находится на кураже, любой ультиматум в жанре «тебе нужно выбрать — она или я» заведомо обречен, и, очевидно затаив некоторую обиду, смирилась. Характерно также, что она, до сих пор явственно ревнуя мужа к памяти Елены Михайловны, не испытывала вовсе никаких тревог по поводу его отношений с Клавдией, вообще, кажется, не воспринимая ее как существо женского пола (хотя, опять же, какие-то особенные сапфические эманации она, вероятно, должна была чувствовать). Кстати, вмешалось тем временем еще одно обстоятельство: то ли из-за не вполне радивого управления, то ли по каким-то иным причинам, но доходы Мамариной, позволявшие ей до этого вести привычный образ жизни, сильно сократились, а в будущем обещали уменьшиться еще, так что брак с Рундальцовым был не только желанен ей в лирическом смысле, но и весьма необходим в практическом.

В остальном Лев Львович полностью положился на волю Мамариной, лишь иногда вяло возражая против каких-то особенно экстравагантных приобретений, но быстро капитулируя под напором превосходящих сил. Так, хотя Рундальцову втайне и хотелось перебраться куда-нибудь поюжнее, но она твердо заявила, что «для детей полезнее северный воздух» — причем имелись в виду вполне гипотетические на тот момент их будущие

общие дети, а не приемные дочери, о которых она в пылу приготовлений к свадьбе как-то даже и позабыла. Она же выбрала дом на Дмитриевской набережной — достаточно большой, чтобы там можно было разместиться всем наличествующим домочадцам, да еще и принимать гостей. Впрочем, дом неожиданно понравился и Рундальцову: в частности, тем, что ему доставался в нем большой отдельный кабинет, перед окнами которого росла старая рябина, при сильном ветре бившая прямо в стекло своими разлапистыми ветвями.

Сперва он подумал было устроить там же и лабораторию, имея в виду продолжать свои естественно-научные штудии, но жена решительно возражала против того, чтобы он «приносил в дом всякую склизкую мерзость», так что от давно лелеемых планов монографии по гидробиологии севера опять пришлось отказаться. Зато другой, позже вызревший план был встречен ею скорее благосклонно: Рундальцов вновь решил попробовать устроиться на работу в гимназию. Помня о неудаче с тотемской учительской семинарией, он заранее был настроен на отказ, но оказалось, что среди многочисленных знакомств его общительной свежеиспеченной жены есть инспектор народных училищ, чья протекция в этих вопросах была решающей. Как-то в один осенний вечер инспектор с женой были приглашены на «маленькое суарэ с шампанским», как выражалась Мамарина, — и приглашение охотно приняли. В городе давно ходили самые увлекательные слухи о романтической истории, случившейся в Тотьме: подогревала интерес к ней и загадочная личность мужа, и то, что Мамарина, ведшая до того жизнь открытую и веселую, после свадьбы замкнулась и из дома почти не выходила. В назначенное время гости явились: инспектор, Иван Клавдиевич Шамов, крупный, мужиковатый, с седой окладистой бородой, страстный собачник (сам слегка припахивавший псиной), великий любитель медвежьей охоты, написавший о ней книгу, выдержавшую три издания, постоянный корреспондент всех охотничьих журналов, — и его миниатюрная, светская до оскомины, темноволосая и темноглазая жена.

Нанятая некогда для девочек горничная-француженка, тем временем опять разжалованная в поварихи, приготовила для гостей изысканнейший ужин по рецептам своей далекой родины. Иван Клавдиевич, втайне всем прочим блюдам предпочитавший жареного гуся с яблоками, еле слышно вздохнул, но быстро утешился настойками, которые подавались в доме, несмотря на галлицизированное меню, в русских масштабах. Дамы завели обычный светский разговор, в котором обе были великие мастерицы: Лев Львович, понятное дело, его не запомнил, но мне, много раз слышавшей, как Мамарина умеет ворковать и очаровывать, не составляет никакого труда его вообразить. Действовала она обычно в беседе по принципу подкидного дурака — новости театра кроют новости из модной лавки, свежий номер «Живописного обозрения» ложится на очередной выпуск «Мира Божьего», нерадивость прислуги пасует перед сплетней из жизни царствующего дома. Побеждает же, конечно, вековечный козырь — злословие по отношению к ближнему: такого-то видели пробирающимся к черному ходу театра с огромным букетом хризантем, а дочь такой-то, даже не скрываясь, бегает на свидания к приказчику из москательного магазина. («Но знали бы вы, голубушка…» — и дальше шепотом, так что слов не разобрать.)

Иван Клавдиевич, слегка раскиснув от водки и попытавшись вывести беседу на излюбленную тему, встретил со стороны Льва Львовича самое жаркое одобрение, так что спустя полчаса, с позволения дам сняв пиджак и приотпустив галстук, очень натурально изображал своего любимого Ругая в момент, когда тот, надсадно гавкая и бросаясь на крупного медведя, заставляет того остановиться, чтобы потерять несколько фатальных секунд, пока сам Иван Клавдиевич выходит на огневую позицию. Как часто бывает с мономанами, от собеседника, чтобы прослыть глубоким знатоком вопроса, требовалось лишь молчать и в нужных местах поддакивать, так что уже к кофе и портвейну инспектор настолько был растроган подробностью познаний Льва Львовича (который знал про медведей примерно то, что написано у Брэма — и не более), что не захотел и не смог отказать ему в пустяковой просьбе. «Я завтра же — подчеркиваю — завтра! — заверну к Маркову (подразумевался директор гимназии) — и пре-ду-пре-жу, что у них будет новый учитель. А то, может, лучше в женскую, а? Ха-ха-ха». Наконец жена увела его.

Вопреки ожиданию, Шамов ничего не забыл и не перепутал, так что Льва Львовича действительно в самом скором времени приняли на должность преподавателя естествознания. Опасения, что гимназическое начальство или сослуживцы будут смотреть на него косо из-за швейцарского диплома или — особенно — благодаря экстравагантной протекции, оказались вполне беспочвенны: выяснилось, что ни одно ни другое не имеет для его новых коллег никакого значения. Работать ему скорее нравилось — впервые за свою жизнь он чувствовал, что занимается безусловно правильным и хоро-шим делом. Сам себе он казался подобием гида или экскурсовода: не одним из комических персонажей, европейских ярмарочных зазывал, которые в эпоху перед мировой войной в изобилии паслись в главных туристических городах, отлавливая легковерных туристов и вымогая у них несколько франков за неграмотный пересказ Бедекера, а тех настоящих проводников особенной породы, ведущих экспедиции по труднодоступным уголкам земли. Развешивая на доске старые, еще с прошлых курсов оставшиеся пособия с изображениями тропических цветов и птиц, он чувствовал себя кем-то вроде фокусника перед завороженной аудиторией: даром что гимназисты, как и все дети на свете, первоначально относились ко всему, что предлагают взрослые, а особенно учителя, со сдержанным скепсисом. Инстинктивно ему сразу удалось найти нужный тон в обращении с ними: без лишней мягкости, но и без особенной суровости (в гимназии хватало таких примеров — первых обычно презирали, а вторых ненавидели). Начал он курс, повинуясь далекому инстинкту, унаследованному, может быть, от теряющегося в кишиневской глуби прапрадедушки-меламеда, с эффектного номера: показал несколько гравюр (вспоминая при этом бедолагу-доктора) с изображением сущих чудовищ — клыкастых, лупоглазых, с кровожадным выражением поросших жесткой шерстью морд — и предлагал угадать, когда, в какую геологическую эпоху такие страшилища водились на Земле. Выслушав версии (от десяти тысяч до десяти миллионов лет назад), он с видимой натугой достал из-под стола тяжелый черный ящик и сообщил, что одно из них, случайно дотянувшее до наших дней, находится здесь, в этой коробке, и сейчас он его, пожалуй, выпустит. При этих словах он открывал крышку — и из ящика с жужжанием вылетала обычная муха.

Поделиться с друзьями: