В раю
Шрифт:
Когда осеннее солнце, как будто вспомнив былые времена, иногда, около полудня, озаряло природу и своими все еще теплыми лучами воскрешало на несколько часов волшебную картину запоздалого лета, Россель все-таки оставался в прежнем дурном расположении духа, которое он старался скрывать только от Феликса.
Шнец скоро нашел истинную причину меланхолического настроения Росселя в небрежной холодности, с которою относилась к нему Ценз. Странная, причудливая привязанность Росселя к этой девушке разгоралась все более и более. Узнав тайну ее происхождения, Россель сделался задумчив, потерял аппетит, удалялся от всех, за исключением часов, проводимых у постели Феликса, и даже не появлялся к обеденному столу. Шнец предполагал, что он сделал Ценз предложение и получил от нее формальный отказ.
Причудливая девушка вела себя во все это время совершенно хладнокровно и свободно. Она, конечно, не так много хохотала, как летом, но никогда не являлась с заплаканными глазами и вообще какими бы то ни было признаками тайного горя. Даже и в присутствии Феликса лицо
В тот день, как больной, опираясь на руку Шнеца, в первый раз спустился вниз, в сад, Ценз неожиданно последовала за ними, с соломенною шляпою на голове, держа в руках маленький саквояж, в котором помещались все ее пожитки, незадолго перед тем доставленные по ее распоряжению из гостиницы, и спокойно объявила, что возвращается в город, за минованием в ней надобности. «Барон почти выздоровел, — говорила она, — а старая Катти настолько отвыкла от полынной настойки, что может одна управиться с домашним хозяйством». Когда Шнец спросил у нее, намерена ли она поселиться у деда, Ценз отвечала, слегка покраснев, что сама еще хорошенько не знает, но что до сих пор они обходились друг без друга. Впрочем, будущее известно одному Богу. Во всяком случае, она должна прежде покороче познакомиться с дедом; но свободы своей ни за что терять не намерена. Феликс, не посвященный еще в историю Шёпфа, слушал этот разговор с удивлением. Он от всего сердца благодарил добрую девушку и дружески пожал ей руку. Она не отвечала на его пожатие, как бы желая сказать: все это отлично, но помочь мне не может. Дав Шнецу обещание сообщить свой адрес, когда отыщет себе квартиру, она, со словами: «Прощайте, желаю вам скорее выздороветь», быстрыми и твердыми шагами пошла по направлению к садовой решетке, так что никому не могло прийти и в голову, что тут дело шло о разлуке, при которой у бедной девушки сердце обливалось кровью.
Россель, с которым она вовсе не простилась, погрузился, после ее отъезда, в еще большую меланхолию, и Коле, знавший обыкновенно менее всего о том, что вокруг него происходило, подливал масло в огонь, рассыпаясь в похвалах причудливой девушке, отсутствие которой ощущалось всюду. Он должен был довольствоваться тем, что увековечил ее тоненький носик и золотистые волосы в монастырской сцене, которая, по мнению толстяка, не вполне ему удалась.
Таким образом, невзирая на ясные осенние дни, на вилле Росселя было как-то пасмурно. Выздоравливающий Феликс тоже не особенно радовался возвращению к жизни. Ласковый привет, который послала ему его прежняя любовь, привет, во все время болезни наполнявший душу Феликса чувством неизъяснимого блаженства, с возвращением сознания совершенно изгладился у него из памяти. Он знал только, что дядя наводил ежедневные справки о состоянии его здоровья и что они не оставят Штарнберг до окончательного его выздоровления. Но это было участие такого рода, на которое мог рассчитывать и каждый добрый знакомый. Впрочем, то, что с ним случилось, нисколько не изменяло положение дел. Борьба на жизнь и смерть с лодочником за кельнершу, — был в самом деле многознаменательный факт, несомненно свидетельствовавший о твердости его принципов относительно свободы нравов и неразборчивости в выборе знакомства, и представлял собою новое доказательство, как правильно поступила она, прервав с ним всякую связь. И под каким предлогом мог он довести до ее сведения обстоятельства, которые могли бы пролить истинный свет на случившееся? Какой интерес мог возбуждать в ней образ действий человека, от которого она раз навсегда отказалась? Разве для нее не все равно, будут ли его необузданные поступки одною степенью лучше или хуже?
Но хотя гордость Феликса отвергала всякую мысль о сближении, душа у него все-таки же болела. Когда рана его зажила настолько, что он уже имел возможность взяться за перо, Феликс не раз собирался писать к дяде. При этом можно было бы включить также словечко и о последнем трагическом событии. Но когда он садился к письменному столу, ему всегда казалось, что всякое извинение и разъяснение ни к чему повести не может и должно только ухудшить положение дел. К тому же была ли какая-нибудь возможность отрицать то, что в глазах ее было, разумеется, самым тяжелым грехом — факт того, что он танцевал с Ценз?
Феликс разрывал в клочья начатые письма и со скрежетом зубов покорялся своей судьбе безвинно страдать и слыть хуже, чем он был в действительности.
Однажды, сидя одиноко на садовой скамье, увидал он дядю, который, еще не доходя до ограды сада, весело кивал ему головою. Феликс встал и, слегка покраснев, частью от слабости, частью вследствие замешательства, сделал несколько шагов по направлению к гостю.
Но дядя сам весело и стремительно бросился к нему навстречу и сжал его так крепко в своих объятиях, что Феликс, улыбаясь, попросил его обходиться осторожнее с не закрывшейся его раною. Дядя перепугался, стал извиняться и, осторожно поддерживая больного, подвел его опять к скамейке, расспрашивая с наивным любопытством про все подробности бывшего с ним приключения. По-видимому, он был очень доволен повествованием Феликса.
— Нечего сказать, благословенная сторонка эта Бавария! — говорил он, потирая руки. — Поистине, нет никакой надобности отправляться за Геркулесовы столбы к краснокожим; можно видеть поразительные случаи убийства ближе, в собственном своем германском отечестве. Ну, а теперь скажи-ка всю правду-матку насчет девушки, от которой и приключилась вся беда! Как только дошел до меня слух о твоей ране, я сейчас же
спросил: ou est la femme?[61] Когда же мне сказали, что она отправилась на лодке с тобою и во время болезни за тобою ходила, я сейчас же сообразил, в чем дело! От меня тебе нечего таиться! Эта маленькая туземная ведьма — у нее ведь рыжие волосы… ха, ха! — они, кстати, всегда были для тебя опасны. Помнишь ли ты таинственное приключение с рыжеволосою англичанкою на морских водах… ха, ха! Вот и теперь опять… ха, ха! Но что с тобою, душа моя? Ты то бледнеешь, то краснеешь?.. Ты, может быть, слишком долго…Феликс с видимым напряжением поднялся. Выражение лица сделалось мрачным, глаза засверкали.
— Дядя, — сказал он, — твои сведения неверны; но это все равно. Девушка, до которой мне так же мало дела, как и до сумасброда, который меня ранил, снова оставила дом, и, вероятно, все этим и закончится. Но зачем упоминаешь ты о старой истории, воспоминание о которой мне так тяжко?..
— Тысячу раз прошу извинения, душа моя! У меня так с языка сорвалось; ты знаешь, невзирая на мои шестьдесят один год, я все-таки еще старый, неисправимый, etourdi,[62] но клянусь всеми богами и богинями, — никогда ни малейшего намека. Однако этот пламенный юноша совсем побледнел! Послушай, дорогой мой, ты бы должен был больше беречь себя и тщательно избегать всякого душевного волнения. Я намеревался перевезти тебя к нам — в конце концов, мы имеем ближайшее право ходить за тобою, но так как ты действительно слабее, чем я предполагал, и притом душевное волнение может вредно на тебя подействовать, то…
Феликс пристально на него посмотрел и разразился принужденным смехом.
— Ты или смеешься, дядя, или же у тебя есть задняя мысль, которой ты не хочешь обнаружить. Ты предлагаешь мне переехать к вам? Ты очень добр… но, в самом деле, так как я знаю, что все кончено, то и не поручусь, чтобы известные душевные движения….
Он замолчал и провел рукою по лицу.
— Ты прав, друг мой, — отвечал серьезно дядя. — Возвращаться тебе, может быть, еще слишком рано. Впрочем, вся эта сумасбродная, до поры до времени отсроченная история должна же быть когда-нибудь опять поднята и, по мне, чем скорее, тем лучше. Подумай-ка хорошенько. В деревне все это обделывается гораздо легче и удобнее! Если ты предпочитаешь иметь предварительное объяснение с глазу на глаз — тебе стоит только намекнуть мне об этом.
— Высказываешь ли ты личное свое мнение или, может быть…
— Это поручение дано мне свыше? К несчастью, пока еще нет. Но ты знаешь мои дипломатические таланты… Если бы ты меня уполномочил…
— Очень сожалею, дядюшка, но я слишком еще слаб для того, чтобы продолжать в шуточном тоне разговор, который сам по себе довольно серьезен. На сегодня ты меня извинишь. Мне нужно вернуться домой; кроме того, прошу тебя не особенно заботиться о моих интересах. Ты видишь, я чувствую себя хорошо, так хорошо, как я желаю это всякому, и если бы даже…
Он, по-видимому, хотел было отпустить какую-нибудь шутку, но в ту же минуту опустился на скамью и мог только сделать знак рукою, чтобы дядя оставил его в покое, так как внезапная боль замыкает ему уста. Изумленный дядя сказал еще несколько слов и отправился к своей лошади, которая была привязана снаружи ограды у калитки. В задумчивости сел он на лошадь и, покачивая головою, повернул к себе домой. «В молодых людях нашего времени, — думал он, — таится что-то непонятное»…
ГЛАВА V
Недели две спустя после этого свиданья Феликс написал Янсену следующее письмо:
Вилла Россель. Конец октября.
«У меня есть потребность побеседовать с тобою, мой старый Дедал, но доктор так настойчиво обязал меня беречь легкие, что я не могу ни к тебе приехать, ни вызвать тебя к себе. Поэтому тебе поневоле придется прочитать это литературное произведение, в котором, как по почерку, так и по стилю ты едва ли узнаешь своего ученика. Говоря между нами, я все еще довольно слаб. Друзья тебе об этом, может быть, ничего не сообщили; перед ними я разыгрывал роль весельчака, чтобы они не опасались уехать и оставить меня здесь в одиночестве. Совесть не допускала меня удерживать вдали от города, как в ссылке, моего любезного хозяина, хотя он и виду не подавал, что это ему неприятно. Да и Коле, как ни тяжело ему было расставаться с голою стеною, не мог продолжать свою работу. Чего недостает мне здесь в деревне, кроме одного, навсегда мною утраченного? Не опасайся, чтобы я, по примеру старой Катти, предался мизантропии и полынной настойке. Я бы устыдился Гомо, который смотрит на меня своими ясными, трезвыми и добрыми глазами, в то время как я пишу эти строки. Может быть, он поручает мне послать тебе поклон. Но оставаться некоторое время в совершенной тишине одинаково полезно и моей медленно выздоравливающей груди, и моей разбитой душе. Не верь тому, что друзья вбили себе в голову и в чем стараются убедить меня самого — будто меня гнетет забота о том, скоро ли я буду в состоянии по-прежнему владеть рукою и употреблять ее на служение искусству. У меня пострадали не мускулы и не сочленения; повреждение гораздо сильнее и глубже: парализована уверенность в собственные силы и та бодрость духа, с которыми я летом прибыл к тебе. Будь у меня десять здоровых рук, я бы столько же раз призадумался, прежде чем отдать их тебе в учение; так как теперь я почти убежден, что они совладали бы разве лишь с техническою стороною искусства и никогда не приобрели бы тех качеств, которых требует истинное искусство.