В раю
Шрифт:
Ты предсказывал мне это, любезный друг, в первый же момент нашего свидания. Тогда я думал быть умнее наставника. Отгадаешь ли, когда я заметил, что ты прав?
Хоть мне немного и совестно, но признаюсь, что в течение всего прелестного времени, проведенного в твоей мастерской, я ни разу не чувствовал себя столь удовлетворенным, никогда не сознавал себя в такой мере на высоте своего произведения (как выразился бы Россель), как в те минуты, когда я, среди непогоды, направил благополучно к берегу утлую ладью без весел и потом защищался от напавшего на меня врага в упорной кулачной свалке. Положим, что, будучи порядочным забиякою, я мог бы в то же время быть и великим скульптором. Это дело возможное, что доказывается примером твоего великого предшественника, флорентинца Бенвенуто
Но где найти такой материал, который бы в моих руках не рассыпался и не разбивался бы вдребезги? Для моего призвания наше узкое, современное общество так же неподходяще, как для твоей художественной деятельности безлюдная песчаная пустыня. Наш бюрократический, тщательно размеренный, как бы по шаблону выведенный, культурный мир не допускает самостоятельных вторжений в область своей жалкой будничной жизни, не дозволяет никому положить на нее печать своей индивидуальности, а я уж так создан, что этим только и могло бы быть удовлетворено мое внутреннее чувство, которое сродно с художественным в том отношении, что оно стремится созидать так, как не в силах создать другой, трудясь по тому же плану и слепо подражая тому же образу.
Очень может быть, что личный опыт в собственной моей, крошечной отчизне дал мне неверное понятие о том, на что может надеяться человек, отдавшийся самостоятельной деятельности в этом Старом Свете. Может быть, если бы я нашел место в Северо-Германском союзе!.. Но и этим не была бы мне оказана особенная помощь; по крайней мере, я имел случай познакомиться с прусскими ландратами и не желал бы поменяться с ними ролями! Иметь в перспективе, как крайний предел честолюбия, величавый образ обер-президента с седою головою и с очерствелым, в пыли деловых бумаг, сердцем!
Нет, дорогой мой! Шнец вымолвил поистине правдивое слово: я явился на свет не тогда, когда следовало; я годился бы в Средние века, когда среди возникавшей цивилизации прорывались проблески старинной дикости и независимости и когда можно было, будучи вооруженным с головы до ног, быть в то же время хорошим гражданином. Но так как этот анахронизм исправить более нельзя, я сделаю, по крайней мере, все возможное, чтобы отыскать такое местечко на земном шаре, где самобытность не ставилась бы в вину и где человек с оригинальным взглядом и самостоятельными стремлениями не затирался бы в массе пошлых и обыденных людей.
Я видел Новый Свет настолько, чтобы быть уверенным, что там я буду более на своем месте, чем здесь. Я не ценю эту обетованную землю выше, чем она заслуживает; позитивные, гуманные и душевные дары и наслаждения, которые она дает, конечно, скудны. Но там благодатное изобилие таких данных, из которых можно созидать, таких условий, в которых возможна самобытная деятельность.
Поэтому я раскинул умом и снова переправляюсь по ту сторону большой воды, чтобы там основаться. Как ни благодетельна и ни целебна эта решимость — но разлука все-таки дело нелегкое. Поэтому я буду готовиться к ней в глубоком уединении, упражняя себя в то же время в лишениях и укрепляя свое тело настолько, насколько это необходимо в тех странах.
Я рассчитываю в течение нескольких месяцев справиться со всеми этими задачами. Потом, прежде чем стряхнуть со своих ног пыль Старого Света, я еще раз приду к тебе, старый дружище. Не все обстояло между нами так, как бы следовало, хотя, разумеется, никто не виноват в том, что жизнь не оставила нас такими, какими были и мы назад тому десять лет, и наделила каждого из нас посторонними привязанностями. Многим из того, что каждый для себя вынес из жизни, не было возможности поделиться даже с ближайшим другом, не испытавшим того же самого. Даже последнее время принесло с собою для нас много нового; каждый должен хранить это новое для себя: тебе на долю выпало
чудное счастье, мне — разные невзгоды и горькие испытания. Пути наши шли врознь. Теперь, когда я расстаюсь со Старым Светом, дозволь мне в большей мере, чем прежде, принять участие в твоем блаженстве и насладиться вполне нашею старинною дружбою. Озари меня ею напоследок, как лучом животворного солнца. Мне предстоит так много дней быть во мраке.Поклонись от меня твоей подруге. Я обменялся с нею только немногими словами; но, поручая тебя ей, остаюсь совершенно спокоен: ты можешь поэтому себе представить, какого я о ней высокого мнения.
Я уже третий день царапаю это письмо. На половине каждой страницы рана начинает меня тревожить. Держать шпагу и взводить ружейный курок не такой тяжелый труд, как водить пером по бумаге. Старику Берлихингену навряд ли приходилось труднее.
Кланяйся друзьям; я очень буду рад их вновь увидать и в последний раз отпраздновать с вами по-немецки рождественский праздник.
Итак, до свиданья, старина.
Hic et ubique.[63]
Твой Феликс».
ГЛАВА VI
Когда это письмо пришло по назначению, Янсен работал в мастерской над бюстом своего ребенка. Юлия была там же и пристально на него смотрела. Франциска сидела на корточках на высоком стуле и делала много забавных и умных вопросов. Невзирая на серое небо, в просторном помещении было как-то уютнее, чем прежде, когда в настежь раскрытые окна вторгался летний воздух. В единственную растворенную форточку влетал и вылетал по временам страусник, на окне красовался большой куст осенних цветов; в камине пылал огонек. В прелестном лице и умных глазах Юлии сияла та душевная теплота, которой здесь прежде недоставало. Но Янсен был пасмурен по-прежнему и молча продолжал работать, предоставляя своей подруге отвечать на вопросы ребенка.
В течение нескольких недель Юлия уже замечала в Янсене пасмурное настроение духа и, с целью развлечь своего друга, просила его приняться за бюст ребенка. До сих пор Юлия никогда не входила в мастерскую Янсена без Анжелики. Теперь она ежедневно приводила туда страстно привязавшуюся к ней Франциску, оставалась в мастерской все утро и потом брала девочку обедать к себе. Это составляло для Юлии истинный праздник. Образ действий Юлии доставлял Янсену большое удовольствие, но расположение его духа не изменялось к лучшему. Наконец, она решилась напрямки спросить, что его тяготит, и настойчиво требовала категорического ответа, говоря, что это ее неотъемлемое право, так как она может думать, что причину такого настроения духа составляет она сама. Янсен старался успокоить ее страстными уверениями в любви, так что ей пришлось сдерживать его порывы. Но причина дурного настроения духа Янсена осталась все-таки неразъясненною.
— Со мною надо иметь терпение, — говорил он Юлии. — Со временем я непременно исправлюсь, а теперь я слишком люблю тебя для того, чтобы портить твою жизнь рассказами о всех житейских неприятностях и тревогах, которые мне самому приходится испытывать. Если бы ты была в состоянии мне помочь, я бы тебя не пожалел и не стыдился бы просить твоей помощи.
Получив письмо Феликса, Янсен молча передал его своей возлюбленной и, пока она читала, отошел к окошку. Несколько мгновений в обширной комнате царствовала полнейшая тишина, Франциска сошла с высокого стула и занялась одеванием и раздеванием куклы, подаренной ей Юлиею. Слышен был только треск огня в камине и щебетанье птички на полке, где стояли гипсовые изображения.
Прочитав письмо, Юлия не тотчас прервала молчание. Только через несколько мгновений отослала она ребенка наверх, к тетушке Анжелике. Потом, подойдя к Янсену, стоявшему у окошка, она положила руку на его плечо и сказала:
— Ну, а если я отгадаю ваше тайное горе — сознаетесь мне тогда вы, дорогой друг?
Так как обручение их не было гласно, то они условились говорить друг другу «вы», чтобы слово «ты» не могло сорваться у них нечаянно при чужих и выдать таким образом секрет.
Он обернулся к ней и крепко сжал ее в своих объятиях.