Я – спящая дверь
Шрифт:
– Человек представляет собой совокупность времен (которые он пережил и свидетелем или участником которых стал – как добровольно, так и вынужденно), мечтаний и мыслей (как своих, так и чужих), деяний (как совершенных им самим, так и другими – как друзьями, так и врагами), рассказов о случившемся с ним (как в дальних странах, так и в соседней комнате – как сохранившихся в памяти, так и забытых). И каждый раз, когда событие или идея затрагивает его, влияет на его существование, сотрясает как его маленькое бытие, так и большой мир вокруг, прибавляется кирпичик в то сооружение, которым он сам станет в конечном итоге, – будь то городская площадь или набережная, мост или пивоварня, вагончик дорожных рабочих или сторожевая башня, дворец или университет, лагерь
Йозеф переводит дыхание, он сейчас красноречив, от молчаливого мальчика и уставшего пациента не осталось и следа.
– Какой печальный перечень!
– И это я тебя еще от заключительной фразы оградил: …как и разлагающиеся в могиле останки.
– Ну хоть на этом спасибо!
– Эту речь отец использовал в качестве отговорки каждый раз, когда я просил рассказать мне историю его жизни. Он утверждал, что был лишь суммой всего того, что ему пришлось испытать. А кому это интересно? Людям и собственных забот хватает. Вот когда он уйдет, я сам увижу, в чем было его жизненное предназначение…
Йозеф криво усмехается:
– К счастью, после него осталось много коробок с документами. После его смерти на мою долю выпало собрать воедино историю его жизни.
В голосе Йозефа слышатся нотки жалости к себе, но Алета игнорирует их, и он продолжает:
– А чтобы это получилось, необходимо понимать Человека в контексте Мира.
Взяв со столика скоросшиватель, он перелистывает взад и вперед пластиковые карманы, пока не находит нужный, вытряхивает его содержимое, закрывает папку, пристраивает ее у себя на коленях, а сверху кладет две пожелтевшие газетные вырезки.
– Вот, например: что общего у этих двух новостей?
Алета пересаживается к нему на диван: новостные колонки явно вырезаны из внутренних страниц газеты. Она пробегает глазами по заголовкам:
На первой вырезке написано от руки красной шариковой ручкой: «ХВК 29.08.62», на второй: «ХВК 07.09.62».
Йозеф молчит, будто ждет от Алеты ответа на свой вопрос. Та тоже молчит, ожидая, когда он продолжит…
– Ну, короче, в них говорится о кончине филателиста Храпна В. Карлссона. Как он, превратившись в вервольфа, нападал на овец и перекусывал им горло и как его голым нашли на обочине дороги неподалеку от сельскохозяйственного училища в Квaннэйри. По всей видимости, он собирался обратиться за помощью к тамошнему ветеринару, когда звериное неистовство начало его отпускать. Но это еще не всё…
Йозеф тянется к небольшой фотографии в рамке, стоящей на комоде рядом с диваном, на вязанной крючком салфетке, и протягивает ее Алете. Дав знак подождать, роется в разложенных на столике бумагах, пока не находит листок с рукописным текстом. Водрузив на нос висящие на цепочке очки, читает вслух:
Все детские и отроческие годы фотография моей матери была первым, что я видел, просыпаясь по утрам. Черно-белая, размером с игральную карту, она стояла у основания настольной лампы, на тумбочке между моей и отцовской кроватями – в стилизованной под бронзу металлической рамке, призванной выглядеть дороже, чем была на самом деле, с двумя продольными бороздками по бокам и декоративными завитками по углам. Эти завитки, когда я их поглаживал, щекотали мне подушечки пальцев.
На снимке, под блестящим выпуклым стеклом,
запечатлен полупрофиль моей матери: повернувшись к фотографу правым боком, она смотрит немного вниз и в сторону, так что видны оба ее глаза, а овал лица очерчен мягким дневным светом. Взгляд одновременно серьезный и ласковый. Она выглядит задумчиво. Из-под высокой шляпки без полей на лоб выбивается темная густая челка. На матери белый жакет с поднятым к тонкой шее воротником, от которого к краю фотографии тянется ровный глубокий плечевой шов.Задний план изображения косо разделен надвое.
В верхней части видна светлая стена с четко выделяющейся на ней жирной поперечной полосой. Долгое время я считал ее трещиной в штукатурке, но позже решил, что это декоративная лепнина. Впрочем, в самом начале, до того как мое зрение стало способно воспринимать глубину снимка, я был уверен, что у мамы на голове лежит деревянная рейка, так как эта полоса как раз касалась верха ее шляпки.
Нижняя часть заднего плана совершенно черная, за исключением трех светлых пятнышек, зависших перед моей матерью, на высоте ее груди, и как бы образующих три угла равностороннего треугольника. Пятнышки слегка размыты – как звезды ночного неба, видимые через потертые линзы охотничьего бинокля, или как удаляющиеся городские огни в зеркале заднего вида мчащегося автомобиля. Это самый загадочный элемент портрета, но он помогает оценить красоту женщины, представляя чистоту форм в разных вариациях: темный правильный треугольник между светлыми точками подчеркивает классические пропорции ее лица.
Иногда я «путешествовал» по фотографии, следуя за светом: от блика на темной челке, вниз по гладкому лбу, к кончику носа, к щеке, к верхней губе, уголку рта, блестящей нижней губе и белой шее, а оттуда – снова вверх, к глазам. В этих высвеченных поверхностях было столько тепла, что мне даже не нужно было воображать прикосновение ее щеки к моей – моя кожа начинала гореть от одного взгляда на них. Жар в лице сопровождался беззвучным вскриком радости, который молнией проносился по моему телу и разуму, одновременно вызывая внезапное щекочущее чувство в верхнем нёбе. Мне казалось, что мама на снимке лишь притворяется серьезной, что может в любую минуту прыснуть от нелепой просьбы фотографа не улыбаться во время съемки. Ведь она, Мари-Софи, всегда была такой жизнерадостной – горничная, видевшая во всем лишь прекрасное и доброе, даже в самые темные времена. Не улыбаться? Как, черт возьми, ей это сделать? С таким же успехом он может запретить лилии цвести.
Или же я позволял своему взгляду скользить только по темным линиям, и начинал сзади, у основания маминой шеи, где тень была самой густой, затем двигался по затылку вверх, откуда непослушно выбившаяся прядь волос вела к полузатененному уху, от уха – на висок, на щеку, вниз по скуле, к носу, а дальше – по его крылу и спинке снова вверх, к внутреннему уголку глаза…
Тогда меня охватывало ощущение, что мама на самом деле была грустной, будто в момент, когда открылась и закрылась диафрагма фотоаппарата, ее поразила мысль, что этот снимок будет единственным подтверждением ее существования, единственным свидетельством того, что она вообще когда-то родилась, жила и чувствовала. И я трогал рамку, гладил ее и думал:
– Но ведь в то время ты еще не знала, что встретишь странного бедолагу, моего отца, выходишь его и вернешь к жизни и что вы вместе создадите меня.
К счастью, по этой печальной тропе теней мои глаза блуждали гораздо реже. А если это всё же случалось, я всегда находил дорогу к ее длинным ресницам, под которыми, на темной поверхности ее глаз, играл далекий свет. И от этого у меня на душе становилось теплее.
Последнее, что я делал по вечерам, прежде чем опустить голову на подушку и подтянуть одеяло до самых ушей, – это поправлял рамку на тумбочке так, чтобы фотография смотрела точно на меня, когда я проснусь. Как только у меня появилось достаточно сил, я каждое утро приподнимался на локте, еще сонный, и включал настольную лампу. А потом долго сидел в кровати, глядя на фото, прислонившись затылком к прохладной стене, пока отец не возвращался в нашу спальню после приготовления завтрака и не одевал меня или, когда я уже подрос, подгонял меня, чтобы я вставал и одевался сам.