Запретная тетрадь
Шрифт:
Мы проговорили два часа, и именно тем упорством, с которым я настаивала, что больше не хочу видеть его в следующую субботу, я, сама того не желая, признавалась, как важны для меня эти часы. Но я неумолима; поэтому мы решили встретиться во вторник в кафе, после работы, словно попрощаться накануне путешествия. Он подвез меня домой на машине, и я согласилась, потому что боялась обидеть его. Он ехал медленно и время от времени поворачивался взглянуть на меня, словно желая задержать в глазах изображение, которое вот-вот должно было исчезнуть. Я не противилась. Прежде чем выехать на нашу улицу, он взглядом задал мне вопрос, не зная, ехать ли дальше, остановиться ли. Я подала знак ехать дальше, все равно это будет один-единственный раз. Потом быстро вышла и подавила соблазн проследить взглядом за темной удалявшейся машиной.
Я бегом взбежала по лестнице и, закрыв входную дверь, вздохнула. Все уже были дома, и я была счастлива снова видеть их, как девочкой встречала мать, возвращаясь с исповеди. Я попросила Миреллу не уходить, сказала, что не очень хорошо себя чувствую. Она ответила, что и так уже решила остаться дома. Микеле был молчалив, рассеян. Пока он не узнает что-нибудь о судьбе сценария,
2 апреля
Я позвонила Кларе, сказала, что хочу навестить ее, и она пригласила меня на обед, но мы не договорились о дне. Я выразила ей свою благодарность за то, что она делает для нас, повторила: «Надеюсь, все сложится». Она ответила, что, вообще-то, надежд почти не осталось, но что мне не следует обескураживать Микеле, потому что она намерена перепробовать еще множество путей. «У этого сценария интересная идея, тебе не кажется?» Я ответила что-то неопределенное: мне не хотелось признаваться, что я понятия не имею. «Разумеется, – продолжала Клара, – его бы надо полностью переписать, но с внесенными исправлениями он вполне годится. Сюжет, конечно, весьма туманный, весьма щекотливый». Я говорила: «Ага… Ну да…» «В этом же и его сила, его привлекательность, я не спорю, – заметила она, – этот мужчина, рассказывающий каждой женщине, что он – другой человек, вышел просто замечательно. А потом, когда он идет по улице с дурной славой, и следующая сцена, когда он возвращается домой, а там жена говорит ему: „Я тебе оставила горячего супа…“ Там есть прекрасные находки, можно было бы сделать серьезный фильм. Но боюсь, что не получится, что ни у одного продюсера не достанет смелости. Я посоветовала Микеле облегчить текст, он говорит, что это невозможно, и, вообще-то, с ним не поспоришь: его характер именно в этом жаре, в этой сексуальной одержимости». Потом она сказала: «Как жаль», добавила, что Микеле мог бы стать очень одаренным кинематографистом, и повторила: «Как жаль».
Когда Микеле вернулся домой, я не сказала ему, что общалась с Кларой.
3 апреля
Сегодня вечером Марчеллини, проходя передо мной с папкой корреспонденции, недовольно сказала мне: «Господин директор уже хочет уходить, а подпись еще не поставил; я-то не знала». Не отвечая, я опустила глаза на бумаги: боялась дать ей понять, что он уходит раньше обычного, чтобы встретиться со мной. Мне казалось, что все мои коллеги знают, в каждой обращенной ко мне реплике я усматривала некий намек. Я притворялась, что делаю заметки, создавала впечатление, что жутко занята, раздавала совершенно незначительные поручения, и все потому только, что я хотела продемонстрировать: я никуда не тороплюсь и, судя по всему, уйду с работы очень поздно. Больше того, я ждала, когда директор зайдет попрощаться, чтобы попросить меня о чем-то напоследок: для него это привычный ритуал перед уходом. Я решила сказать ему: «Не приду», и это решение успокаивало меня. Я с напряжением слушала звук шагов у себя за спиной, ждала, что вот-вот услышу открывающуюся дверь. Ничего подобного. Я пошла к нему в кабинет и обнаружила его пустым, лампа была выключена. Я спросила швейцара, ушел ли уже директор, и он ответил, что да, рассеянным тоном, которым обычно говорит под конец рабочего дня. Тогда, охваченная внезапной спешкой, я тоже вышла из конторы, боясь, что заставляю его ждать.
Он сидел за столиком в стороне. И пока я шла к нему, робея от ощущения, что все зеркала отражают меня, все светильники и взгляды обращены на меня, я видела, как он спокоен и невозмутим, и даже задумалась, сколько еще раз он ждал какую-нибудь женщину в кафе. Я же до сегодняшнего дня ни разу не заходила в кафе, чтобы встретиться с мужчиной.
Это кафе обставлено в современном вкусе: атлас, статуи, мягкие ковры. Я чувствовала, что мне льстит находиться там, но из-за платья я была немного не в своей тарелке. Я уже много лет не заходила в такое вот место, с сожалением думала я, Гвидо же чувствовал себя как дома: он заказал сложносочиненный аперитив, дав официанту точные указания. Я попросила вермут, но так к нему и не притронулась. Сказала Гвидо, что не могу видеть его вне конторы, даже по субботам, никогда больше. Наступила тишина, в которой он как будто разговаривал сам с собой, а затем он спросил меня, не сказал или не сделал ли в прошлую субботу чего-то, что меня расстроило. Я ответила, что нет. Он поднял на меня глаза, как бы говоря: «Так в чем дело?» Я ответила: «Это невозможно», и покачала головой; но на самом деле я сама не знала почему. Я знала только, что причина была, хотя в тот момент уже не в силах была точно сказать какая. Я подумала о Микеле, о детях, но не испытала никаких угрызений совести, у меня на душе царило полное спокойствие. Он взял меня за руку и повторил, что не может без меня.
Он говорил, и его слова, сладкие и убедительные, достигали меня словно сквозь стекло. Стекло, давно уже отделившее меня от всего на свете. Я заглянула в зеркало сбоку от себя и подумала: «Может, это возраст». Но мне перечила внутренняя убежденность, что я молода, вопреки всему, что вот-вот наступит счастливая пора. Рассказывая о себе, Гвидо говорил о вещах, похожих на те, которые затронула бы я, говоря о себе. Я задавалась вопросом, искренен ли он, да и я сама тоже. Потом вспомнила сценарий, который написал Микеле, но уже не ощущала той враждебности к нему, которую почувствовала вчера вечером после телефонного разговора с Кларой. А может, прятала враждебность за неодобрением, которое как раз и хотела продемонстрировать своим отказом Гвидо. «Это невозможно», – повторяла я, смутно надеясь, что Гвидо докажет мне обратное.
Мы вышли вместе, и он, не спрашивая даже согласия, подвел меня к своей машине, которую оставил неподалеку, на второстепенной улице. Я снова заметила, что, когда мы идем рядом, он время от времени оглядывается. Мне казалось, что мне совершенно безразлично, если меня заметят с ним. Я почти желала этого, сама не зная, вижу ли в этом освобождение или наказание. В машине я чувствовала себя
превосходно, мне было радостно: я даже спрашивала себя, почему хочу отказаться от единственной сладостной вещи в моей жизни, мне казалось, что я капризничаю. Он медленно ехал по направлению к моему дому, но сначала направил машину вдоль реки, а затем задержался, сделав большой круг по окраине. Колеса легко скользили по гладкому асфальту дорог, двигатель работал почти неслышно. Я чувствовала, что присутствие Гвидо защищает меня, мне нравилось сидеть на широких мягких креслах, среди сияющих циферблатов нового автомобиля, и мои нервы были так расслаблены, что я чуть не уснула. Я действительно была не в силах признать, что это невозможно. На одной пустынной улице он остановил машину, выключил мотор. Мы долго сидели, не глядя и не разговаривая друг с другом, держась за руку. В тишине я слышала голоса сверчков; мне казалось, будто я вернулась в те времена, когда мы ездили на лето в Венето; я была маленькой девочкой, у нас еще была своя вилла. С тех пор я уже не помню, чтобы когда-либо снова чувствовала то спокойствие и безопасность. Он сказал: «Это несправедливо, Валерия, это несправедливо». Потом добавил: «Вам не кажется, что мы тоже имеем на что-то право?» Я смотрела на него и шептала «да», но отчаянно. Мне не хотелось возвращаться домой, но, видя время на зеленых окружностях светящихся часов, я чувствовала, как меня охватывает привычная спешка. Я не знала, ради кого мне нужно вернуться домой, ради чего; но знала, что нужно вернуться, и это неумолимое, абсурдное чувство долга рождало во мне глубокую горечь. «Дайте мне время привыкнуть к мысли, что я снова один, что у меня больше ничего нет. Увидимся вновь в субботу, по крайней мере». Он говорил, что мало-помалу поймет. Я уступила: «Хорошо». И мне казалось, что таинственный закон, который заставляет меня обороняться, отказываться, принуждает меня ломать комедию именно с ним – единственным человеком, с которым я чувствовала, что могу быть искренна.Едва войдя в дом, я направилась прямо в комнату Миреллы, все еще держа в руках ключи. Я испытывала иррациональный страх, что она видела, как я выхожу из машины. Я готова была ответить ей, что порядочная женщина поступает так, как вела себя я, соглашается на беседу, но только чтобы сказать: «Хватит», сказать: «Это невозможно», пусть ей больно, пусть она вполне имеет право вести себя иначе, пусть всю жизнь отдала другим. «Тебе», – сказала бы я. И понимание этого разъедало меня изнутри, превращаясь в язвительную злобу. «Ты сегодня дома?» – спросила я. Согнувшись над книгами, она занималась, запустив руку в волосы, по своей привычке; она была совершенно лохматая. «Нет», – ответила она. Я заметила, что она уже не первый вечер сидит дома. «Может, ты поняла, – намекнула я, чтобы подтолкнуть ее к разговору, – и сама пришла к выводу, что некоторые вещи попросту невозможны». «Нет, – решительно ответила она. – Не в этом дело». И пояснила: «Сандро в Нью-Йорке». «Слава Богу», – воскликнула я. И тут же велела ей не произносить это имя в моем присутствии, словно это имя жениха или мужа. Она твердо перебила меня с напором в голосе: «Мама, прошу тебя, не говори о нем ничего плохого сегодня вечером, прошу тебя. Он завтра вернется. Он уже в полете. Сейчас он над океаном». Потом призналась вполголоса: «Мне страшно».
Мы замолчали. Я увидела, что у нее под рукой пепельница, набитая сигаретными окурками, а прямо перед ней, на сложенном ремешке, ее старые школьные часы. Я подошла к окну; посмотрела на улицу сквозь стекло. «Это невозможно», повторяла я сама себе, думая о Гвидо. Я бы хоть до утра сидела так у окна, наблюдая за небом для нее, попроси она меня. Стояла спокойная звездная ночь, из тех, когда видно, как пролетают самолеты, весело подмигивая фарами, словно лукавыми глазами. «Не волнуйся, – прошептала я, – погода ясная».
6 апреля
Мне уже некоторое время часто случается возвращаться мыслями к прошлому. Я перечитываю старые бумаги, стихи, которые писала в пансионе, а тетрадь лежит в стороне: может, оттого что я не отваживаюсь столкнуться лицом к лицу с настоящим. По вечерам, пока остальные спят, я перечитываю письма, которыми мы с Микеле обменивались, обручившись, или те, что он писал мне из Африки. Я их все перечла, и все же мне почему-то кажется, будто их не Микеле писал, а человек, с которым у меня совсем иной уровень откровенности, чем с ним. Гвидо, к примеру. Я даже с ним разговариваю, читая эти письма, и с горечью подвожу его к выводу о хрупкости любви, словно я не с Микеле, а с ним делила те иллюзии, которые не воплотились в жизнь.
Мало-помалу все привыкли к тому, что по вечерам я не ложусь допоздна. Возможно, они считают, что с возрастом всякий приобретает набор мелких причуд. Это я не отваживаюсь преднамеренно воспользоваться своей свободой, говорю, что не могу лечь, потому что мне нужно работать или гладить, и часто я действительно это делаю, почти наслаждаясь тем, что жертвую дневником. Иной раз я подолгу сижу без дела, устроившись на неудобном стуле, воображая те поездки, которые мне хотелось бы совершить, слова, которые хотелось бы сказать. Мне не часто выдается возможность с кем-то побеседовать; я хотела бы поговорить с Микеле, сознаться ему во всем и объяснить, что хоть я вечером и согласилась оказаться с Гвидо в привычном кафе, то потому лишь, что мне нужно было с кем-то поговорить; обсудить те конфликты, те чувства, которые он будоражит во мне, но единственный, кто интересовался бы моей личной жизнью, – это он сам, тот, кому следовало бы противиться. Микеле все время нервничает и по вечерам часто ходит к Кларе. Он все еще ждет окончательного ответа; Риккардо тоже словно растерял свое счастливое расположение духа, он рассеян, вспыхивает из-за любого пустяка, а Мирелла, с тех пор как тот мужчина вернулся, больше ни мгновения дома не проводит. В первые годы моего брака мне казалось, что я не в силах дать каждому из них все, о чем они меня просили; может, я была не столь богата на чувства или менее щедра. Сейчас, когда дом пустой и тихий, я думаю о моей матери, часами сидящей за вышивкой погрузившись в воспоминания о прошлом. Я всегда думала, что это особенность стариков, не способных больше предаваться какому-либо занятию с той же энергией, что и размышлениям, но возможно, это не так. Тогда я встряхиваюсь, иду спать и, чтобы согреться, прижимаюсь к спящему Микеле.