Золотое дно (сборник)
Шрифт:
угор-материк: там береза чиста своими одеждами и
* Е р а — мелкий тундровый кустарник.
72
уровне груди, валит его. А потом начинает с вершины
рябиновым щупом пробираться под берестяной одеж
дой — «щучить», что значит отделять от тверди, за
тем ремнем в два ряда осторожно обнимает дерево и
сдвигает
ротом, как кольцо обручальное снимает или кожицу
для свистульки. Трудная эта работа и долгая: тут и
терпение нужно, и знание дерева. А как снимется бере
ста, то похожа она на ведро без днища — дуплё, зна
чит. А порой снимает Мартын таких берестяных руба
шек до двадцати с одного дерева, на котором тычинок
мало и нет сука-полусука.
— Куда тебе попадать!— возразила Анисья.— Через
то ноги вередишь постоянно, досадйшь. Больше отре
зать не у чего стало. Сидел бы дома, дак и поныне с
ногами бы был. И люди тоже, досадливы эки, пристанут
к человеку: то дай, это сделай. Не видят, что больней...
— Да не нуди ты! Пристала,— резко, но без гнева в
голосе окрикнул Петенбург.— Как комар, зу-зу — нудит
и нудит. Мне в чем ли отдох нужен? Почему вы все ме
ня притесняете, почему?— снова выкрикнул со слезой в
голосе и отвернулся к печи, пряча в ладони лицо.
Анисья не ожидала от старика такого горя, ошарашен
но запнулась, не зная, что сказать.
— Ну бог с тобой... Экий ты, господи. Как малой.
Дак кто тебя притесняет? Чего опять надумал? Ну
уймись, прошу тебя. Молчу, молчу... Слышь, дедко,
Ивана-то Павловича видал, нет?— не утерпела все-та
ки и спросила Анисья.— Королем по деревне прохажи
вается. Бабы сказывают, приехал вроде бы скот пере
считывать.
9
«...Жестче, бы надо, пожестче с людьми. Они добра
не помнят, они только зло помнят»,— думал Иван П ав
лович Тяпуев, сидя в боковушке у троюродного брата.
Отчего-то вспомнился Мартын Петенбург, его полные
густого синего мрака глазницы, суровость в запрокину
том лице... «Разве такой что забудет? Забудет ли?.. А я
r o t на пенсии ныне, развалиной стал. Можно сказать,
7-3
сплавили, умыли руки, так сказать. Подлости не тер
плю, такое вот дело. За спиной — ширк-ширк, быстро
устряпали, гляжу — приказ. Все нужен был: только
Иван Павлович да Иван Павлович, в глаза заглядыва
ли. А нынче живо на пенсию».
И, движимый глухим раздражением ко всему на
свете и жалостью к себе, Иван Павлович все же полез
в чемодан, и жирный загривок малиново надулся, когда,
опустившись на колени, разбирал пожитки. На самом
дне
лежала кожаная папка с дарственной надписью:«За выдающиеся заслуги в деле потребкооперации и в
день пятидесятилетия от сослуживцев». Иван Павло
вич погладил папку, и кожа (наверное, искусственная —
разве нынче телячьей обтянут? А вообще-то, черт знает
какой животиной кроют...) прохладно прилипла к ладо
ни, запечатлев ее потный тусклый след, и сразу легкое
удовольствие колыхнулось в душе. Подумалось: «И мы
пахали, на чердаках не отсиживались, в замыкающих
не шли, с ноги не сбивались и общую песню не пор
тили».
Иван Павлович развязал шелковые тесемки, достал
из папки толстую тетрадь в зеленом обтерханном по
крытии; чувствовалось по залоснившимся коркам, что
тетрадь старинная, еще довоенная, нынче таких не вы
пускают; а сверху ровно, без нажима, с игривыми зави
тушками выписано в два цвета: «Проба пера. Заведе
на мною тридцатого января 1930 года». На первых
страницах чисто подклеены пожелтевшие селькоровские
заметки из уездной и краевой газет. Мать, бывало, все
гда скрипела: «Ложись давай спать. Хватит карасин
жгать».— «Не «жгать», а «жечь» — будет правиль
ней», — поправлял сын. — «Ну все одно — жгать. К а
расин даром не давают. Вот уж схлопочешь за писани
ну, вот уж схлопочешь».
Дальше в тетради был пропуск, оставлен лист чи
стой бумаги, даже в то трудное время не пожалел стра
нички, с обратной стороны ее теми же завитушками
прописано: «Моя жизнь» (поэма)». Сверху на страни
це дырка, когда писал усердно, сронил с пера кляксу,
как сегодня помнится,— такая вот мелочевка, а застря
ла в голове: тогда чернила долго тер слюнявым паль
цем и зачищал хлебным мякишем.
74
внимательно разглядывая тетрадь с сальными пятна
ми на покрышке.— Неразлучная спутница моя. Может,
в музей под стекло, пусть молодое поколение знает, как
жили мы, пылали душой.— Но тут же суеверно отказал
ся от этой мысли:— Жизнь не дожита, еще что-то бу
дет, пока жив — пускай со мной ездит, места много не
отнимет и руку от тяжести не вырвет».
Иван Павлович снова вернулся к поэме, она была
написана карандашом, слова потускнели и кое-где стер
лись, но начальные строки выведены особенно стара
тельно сажными чернилами: «Я родился в Вазицы де
ревни, у самого Белого моря. Отец мой умер от холеры,
мать батрачит по найму...» Заметил ошибку, смутился:
«Надо будет кой-где поправить, и, вообще, давненько
я что-то не брался за перо — все некогда, все некогда...