Часы затмения
Шрифт:
– Ну, что ты лапаешь, бесстыдник!
– воскликнул вдруг Гогичаев.
– Гляди, Митяй, что творит, а?
Митяй глянул, хмыкнул и сказал успокоительно:
– На месте, на месте хозяйство. Бог даст - попользуешься.
– Он похабно и недвусмысленно подмигнул девицам.
– И вообще, - добавил Гогичаев, - надень-ка штаны, а? Меня твои волосатые окорока с мыслей сбивают.
– А ты не смотри, - проворчал я, однако потянулся за штанами, висевшими на крючке у окна.
За окном, сквозь густой туман, медленно и практически бесшумно проплывал слева направо состав с желтыми нумерованными цистернами. Было совершенно непонятно - мы едем или цистерны.
– Вот!
– сказал довольный Гогичаев, когда я экипировался по форме одежды номер два: тапки, штаны, майка.
– Совсем на человека стал похож, а, Митяй?
Митяй только что опорожнил рюмку и, грохнув ею по столику, громогласно объявил:
– Анекдот!
Девицы, охотно вытянув шеи, приготовились смеяться в
– Едут, значит, в поезде поручик Ржевский и Наташа Ростова...
– начал Митяй интимно.
– Вай!
– с театральным испугом вскричал Гогичаев.
– Какой Ржевский, какой Ростов?! Здесь девушки! Дай-ка лучше я, а? Едет, значит, русский по Военно-Грузинской дороге...
Когда стало ясно, что приключилось с русским на Военно-Грузинской дороге, смеялись не только девицы, но и кто-то за стенкой, а Митяй, состроив уязвленную мину, неистово допытывался:
– Нет, ты скажи, чем твой лучше моего? Чем он невинней Ржевского, а? Здесь же девушки, а?
Я с силой провел ладонью по глазам, причиняя себе боль. Издевательство, подумал я с ненавистью. Зубоскальство... Ну ничего...
– Ничего, - сказал я вслух и, все возвышая голос, несколько раз повторил: - Ничего. Ничего. Ничего...
Веселье сразу оборвалось. Все посмотрели на меня.
– Ташкент, - сказал Митяй встревоженно.
– Что такое? Затмение на тебя нашло, что ли?
Я очумело вылупился на него.
– Затмение?.. Да, именно! Как это ты удачно подметил, Митяй. Затмение. Только не такое, когда тихо шифером шурша... а настоящее! Строгая периодичность! Интервалы! Какой на дворе год, не помнишь? Нет, нет, не говори, сам скажу. М-м-м, одна тысяча девятьсот девяносто шестой, правильно? Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом тысяча девятьсот девяносто шестой. Читал такую книжку? А я вот читал. Дальше там так: а от появления Кривомазова двадцать первый. Шутка. Так вот, были ли в этом году затмения? Не знаешь? А кто знает?.. Эй, народ!
– закричал я на весь вагон.
– Были в этом году затмения или нет?
Не на шутку обеспокоенные Митяй и Гогичаев схватили меня за запястья и силой усадили между собой. Я оказался зажатым с двух сторон, но говорить не перестал:
– Да и зачем волноваться? По большому счету волноваться-то бессмысленно. Контрпродуктивно волноваться, как говаривал товарищ полковник Боков, чтоб ему подавиться на ровном месте. Разве волнуемся мы, когда луна закрывает солнце? Конечно, раньше - да, волновались. И сооружали алтари, и устаивали жертвоприношения. А отдельные индивиды гордились даже, что вот, дескать, ведут меня на заклание, умилостивить самого-о... Но это же бред! И то, что со мной, - не болезнь и не наказание даже. То, что со мной, - процесс, силуэт, круглая тень на теле планеты. Всё! Разве можно бунтовать против таких вещей?
– Нельзя, нельзя, конечно, - ласково говорил Митяй, норовивший влить мне в глотку водки.
– Зачем бунтовать?
– А что тогда?
– вопрошал я исступленно.
– Что? Что? Раз не бунтуем, значит, принимаем как должное. Раз принимаем как должное, значит, оставляем все как есть, ничего не делаем. Ведь ничего не делать - тоже выбор. Неблагородный, постыдный, но - выбор. А сделавший выбор уже претендует на какое-никакое, а внимание. Он реагирует. Он подает признаки жизни. С ним нужно...
– Тут Митяю удалось прервать меня водкой, но ненадолго.
– С ним нужно считаться, черт подери!
– заревел я, отфыркиваясь.
– Закусывай, закусывай, - испуганно лопотал Гогичаев.
– Нет же!
– рычал я.
– Пр-родолжают кр-рутить свою мясорубку, и уже кости, понимаешь, кости наружу лезут!.. Видно, слишком раздражительны все эти "авось", "будь что будет". А нужно, сцепив з-зубы... Но я не могу, понимаешь! Ни драться не могу, ни даже фигу в кармане скрутить. Мне тошно. Я пытаюсь - честно!
– не лезть не в свои нечеловеческие дела. Но у меня не получается оставаться равнодушным. Это как падение с дерева: ветки, ветки, ветки, и все по лицу, по спине. А дальше - хуже. Я отказываюсь. Я выбрасываю белый флаг. И что же? Не слышат. Некому услышать. Думаете, Бог похож на живое, мыслящее? Нет! Это безучастно тикающие часы!
Последние слова я произнес с надрывом. Вокруг стояло натянутое молчание, и было слышно, как за окном через равные промежутки времени каркает ворона. Я вдруг поймал себя на мысли, что очень сложно разыгрывать истерику, будучи совершенно вменяемым.
– Хорошо, - сказал я самым обыкновенным голосом.
– Уговорили. Будем пить. Дембель у нас или нет?
Сначала мне не поверили. Но после того как я, тяпнув пару стопок, выдал анекдот про зайца в борделе, атмосфера вдруг резко разрядилась. Ну конечно, обычная хандра и ничего более. Имеет же человек право захандрить? Как-никак Грозный брал, ранение получил. Может, его там контузило, вот и заносит маленько. А так - симпатичный же парень. И, судя по анекдотам, веселый... Ольга, подперев подборок кулачком, уже откровенно засматривалась на меня. Я, не оставаясь в долгу, засматривался на ее ножки. К моменту, когда топливо во фляге иссякло и Митяй ушел за новой порцией, нам уже было неинтересно в компании. Что ж!
– подумал
– Говори!
Я решил было сказать за присутствующих здесь дам, но с удивлением обнаружил, что длинно и бессвязно разглагольствую о крепкой армейской дружбе ("...р-рмейской др'жбе!"), о тяжелых, но дорогих сердцу армейских буднях ("...р-рмейских б'днях!"), и что не будь их, я б не встретил таких отличных парней. Дернули, закусили, и голова у меня пошла кругом. На какое-то время Ольга была забыта. Я снова оказался зажат между парнями, и мы, обнявшись как три подвыпивших мушкетера, принялись вспоминать некоего старлея Носика, причем Митяй утверждал, что старлей, безусловно, сделал из нас настоящих людей, а Гогичаев, напротив, с пеной у рта доказывал, что благодаря вышеупомянутому старлею все мы, а в особенности он, Гогичаев, превратились в самых настоящих животных. Я не помнил никакого старлея Носика, но от спора не уходил и убежденным тоном повторял, что обсуждаемый старлей - отличный мужик, хотя и порядочная сволочь. И, кажется, оказался прав... Потом Гогичаев куда-то исчез, и, пока его не было, Митяй с неподдельной обидой в голосе признавался, что проснулся я совершенно не вовремя, что Ольга на самом деле приглянулась ему, а я упал и все испортил. Под конец он вложил мне что-то в карман и, заговорщически подмигнув, пояснил: "Запобижник писюнковый..." Далее воспоминания пошли фрагментами, точно я слепнул время от времени. Появился Гогичаев, пошушукался с Ольгой, и вот мы уже кружимся с ней в новом танце. На этот раз она была сильно пьяна и поэтому молчала, чтобы не выдать себя. Я вознамерился высказаться на этот счет, но тут Ольга пропала и осталась только ее потная узкая ладошка, которая тянула меня по длинному, как шоссе, ярмарочному ряду, где все продавцы почему-то спали с отрытыми глазами. В тамбуре я прижал Ольгу к себе, но она, хихикая, высвободилась и, снова обернувшись ладошкой, потянула меня дальше. Я послушно пошел, бубня что-то насчет царевны-ладошки, и тут ослеп окончательно, а когда очнулся, растрепанная Ольга стояла напротив и, краснея от усилия оставаться серьезной, торопливо застегивала пуговицы на блузке. "Это ничего, - говорила она, - это бывает..." Я знал, что это бывает, но все равно ощутил внезапную липкую гадливость.
– Ш-шлюха, - выдавил я с мукой.
Ольга захлопала на меня глазами и вдруг рассмеялась. Испытывая омерзительное желание ударить, я рванул дверцу купе и зашагал по проходу направо. В спину неслось: "Я-то тут при чем, дурень?.." Действительно дурень, думал я, с трудом сдерживаясь, чтобы не побежать. В трусах было мокро и гадко, и на душе, чем дольше я об этом думал, становилось так же. А-а, к чертям! Мало ли что не случается в первый-то раз... Поезд грузно тащился по желтой в крапинку степи; небо над степью было серое и низкое, как потолок в подполе. Я шел, кидая в окна равнодушные взгляды, расталкивая встречных, и все больше убеждался, что иду не в ту сторону. Но сторона была та. Миновав три вагона, я наконец нашел ребят. Оба, уже изрядно подшофе, обхаживали Оленьку. Оленька цвела и пахла. Я стремительно причалил к столу, схватил чей-то стакан и под недоумевающие взгляды влил в себя его содержимое. Гогичаев молча протянул мне (и тут же уронил) кусочек сыра, а Митяй вдруг запел красивым глубоким баритоном:
Пи-исьма нежные о-очень мне нужны,
Я их выучу на-и-зусть.
Че-ерез две зимы, че-ерез две весны
Отслужу, как надо, и вернусь!..
Через минуту, размазывая по щекам горячие слезы, я орал во все горло:
Че-рез две, через две зимы!
Че-рез две, через две весны!..
Мы пили, пока не вышли все деньги. Потом долго и шумно ругались с каким-то рослым пассажиром, потерявшим, наконец, терпение. Запомнилась кульминация ссоры: пассажир, весь белый от праведного гнева, машет перед Митяем здоровенными кулачищами, а Митяй, улыбаясь сытой улыбкой Будды, грозит ему пальцем и назидательно говорит: "Я таких бычков, гсп'дин х'роший, по утрам из консервной банки ем..." Дальше не помню; кажется, пассажир помирился с нами, и пришлось снова пить. Помню лишь, как я громко сказал: "Извините, парни, я сейчас...", отвернулся к стенке и мгновенно уснул.