Испытание временем
Шрифт:
— Здесь прекрасно, — говорю я. — Эта церковь мне дороже родительского дома.
Она тихо кашляет и торопливо прячет платочек в карман.
— Когда вас зачислили вольнослушателем, вы то же самое говорили о своем институте.
Не удивительно, то был лучший день моей жизни. Немалая радость сбросить затасканную фуражку и надеть новый студенческий картуз. Мне казалось, что прохожие на улице смотрят на меня во все глаза. «Студент!» — сколько надежд и радости в самом слове! Правда, я только вольнослушатель с шестиклассным образованием, но на фуражке ведь ничего не написано. Меня могут принять за выпускника Института международных сношений, почти дипломата — будущего сотрудника Министерства иностранных дел.
— Не будем возвращаться к тому, что прошло, я вам, Белла, расскажу нечто важное.
Она снова кашляет и тихо стонет.
— Гранитная ступень может мне повредить. У меня закололо в спине.
«Гранитная
— Вы слишком прислушиваетесь к болезни, думайте о чем-нибудь другом. Я должен открыть вам важную тайну, дайте я раньше вас поцелую. Теперь можно начинать. Впрочем, я еще раз вас поцелую, разговор долгий и важный.
— А вы воздержитесь.
— Здесь?
— Не надо быть расточительным.
— Не знаю, кто изобрел расточительство, воздержание, — говорят, придумали старики. Так вот, Белла, на улице Пушкина, против Биржи, стоит большая типография. Я работал там нумеровщиком, моей обязанностью было нумеровать чековые книжки и страницы банковских квитанционных накладных. Вдвоем со старым мастером стояли мы в подвале у окна, дышали испарениями красок и штемпелевали книжку за книжкой. Я так мало зарабатывал, что мне не хватало денег прокормиться, а ведь надо было еще платить за обучение. Тяжелая пора, и я невольно мечтал. «Опять вы пропустили номер, — укорял меня мастер. — О чем вы думали?» Я думал о Бирже, которую видел из окна. Это прекрасное здание, красивее его в Одессе не найти. «О Бирже, — высмеивал меня мастер, — какое вам дело до Биржи?» Я думал тогда, что люди выигрывают и теряют там столько, сколько я не заработаю за всю мою жизнь. Из типографии я ушел и поступил к адвокату переписчиком. Я пригляделся к тому, что творится у него, как ловко он орудует обманом и подкупом, — и подумал: справедливо ли, чтобы вокруг меня так широко текло золото, а я так мучительно бедствовал?.. Когда вы однажды мне сказали: «Вам не место среди наших врагов, вы должны быть большевиком, и обязательно одним из лучших», — мне припомнились типография с окном на Биржу и кабинет адвоката Цимбопуло.
Белла сильно кашляет, торопливо прячет платочек и стонет.
— От этой холодной гранитной ступени мне становится худо.
— Подождите, Беллочка, подождите… Безрассудная молодость, что ей до печали, когда сердце исполнено нежности.
— Не надо, мой милый, я заранее знаю, что вы хотите сказать. Вы переменились, вы стали другим, добрым, прекрасным. И бабушка и Кисилевский это знают. Они шутят, разыгрывают вас. Приходите, я сведу вас с хорошими людьми, познакомитесь с ними, будете нам помогать.
— За эту весть я еще раз поцелую вас. Спасибо за честь, я буду верным товарищем… Надо вам знать, что я всю жизнь промечтал о славе и величии, то видел себя именитым ученым, то директором банка, торговцем, писателем и даже фабрикантом. Я понял теперь, что нет большего счастья, как служить пролетариату, нет большего счастья, как умереть за свободу. Должен ли я рассказать нашим товарищам о моих заблуждениях? Как вы думаете, Белла, они не осудят меня?
Она гладит мои плечи и шепчет:
— Нет, нет, не осудят.
Белла кашляет, платочек в крови, и все трудней это скрыть от меня. Она иззябла на гранитной ступени, дрожит и жалуется.
Не беда, пройдет, все дурное проходит. Я смеюсь, шучу, целую и ласкаю ее… Я забыл о второй каверне, о печальном предчувствии смерти, забыл обещание привести ее к бабушке. Все забыто, я целую мою возлюбленную за мраморной спиной Христа.
5
Раннее апрельское утро. Белые ушли, и григорьевцы заняли город. Студенческий отряд несет охрану города. Начальник командует: «Стой!» — и тихо стучится в ворота. Щелкают затворы винтовок, нетерпеливо стучат о камень приклады, безмолвно здание Английского клуба на Думской площади. Снова сдержанный стук и минуты ожидания. Командир прищелкивает каблуками и украдкой заглядывает в замочную скважину калитки. Звенят ключи, выбивают дробь в неверных руках. Перед отрядом стоят два лакея. Фраки безукоризненны, ни единой морщинки, на белых манишках крахмальные воротнички и черные бантики. Тот, кто постарше, дрожащим голосом уверяет, что господа уехали, никого в клубе не осталось. Они готовы проводить нас, но просят вести себя как следует, персонал еще спит, к утру лишь уснул. Командир понимает их, они могут быть спокойны, ничего дурного не случится. Студенческий отряд — дисциплинированная часть, вполне беспартийная. Среди студентов нет большевиков, их долг — поддерживать порядок, и ничего больше…
«Ничего больше», — повторяю я про себя и первый прохожу в ворота. Мне противен этот былой офицерик, омерзительно его заискивание перед холуями буржуев. Пусть фыркает, хвастает своим благородством, большевики обломают его, шута горохового. Назло ему я громко стучу сапогами. Я
не чета этим сынкам толстосумов, они караульные, охранители порядка, защитники имущества их отцов, а я здесь по праву победителя. Со мной все те, кто борется за благо всего мира: и Кисилевский, и бабушка, и Иойлик-контрабандист. Пусть знают эти маменькины сынки, что я им не товарищ, не может быть дружбы между господином и его челядью. Они — челядь, и только. Их восхищает роскошь клуба, его картины, зеркала в богатых рамах, огромные буфеты, полные яств и напитков, зеленые столы, набитые картами. Мне омерзительно тут все, что напоминает врага-тунеядца, противно дышать его воздухом, касаться всего, что хранит следы его рук. Я еще свирепей буду топтать эти ковры, стучать сапогами, никто не смеет мне перечить, как не смеет перечить хозяину прибитая собака.Меня послали за провизией. На торопливо сколоченных полках в здании Биржи лежали свежеиспеченный хлеб и банки молока. Всего этого можно брать сколько угодно, но отрядов много, всем надо есть, расточительность здесь неуместна… Студенты встретили меня с раздражением: иные приносят по десять банок на душу, что у меня, рук не хватило? Я спокойно ответил: «Хозяин всегда взвесит и рассчитает, только враг не дорожит народным добром». Меня прозвали большевиком, — что ж, очень приятно, спасибо.
На площади за окном толпится народ, он ждет Красную Армию. Слышится далекая песня, она нарастает ближе и ближе, слышен топот и гул, победитель вступает на Думскую площадь. В свитках, шинелях, кто в рваном пальтишке, в лаптях и сапогах, с красными лентами на шапках и картузах — шагает боевой авангард. В открытом автомобиле, заломив казацкую шапку, держит речь Григорьев. Толпа целует его руки, он милостиво улыбается, кивает головой. Победитель французов и добровольцев, ему ли не выглядеть героем. Рабочие приветствуют бойцов, подносят им подарки. Братские объятия и нежные взгляды, они едины в своей воле к борьбе. Счастливцы пролетарии! Жили себе, трудились и умирали, никто их за людей не признавал, — и на вот вам наследство: будущее ваше, одним вам принадлежит.
Однако где армия? Где шеренги гвардейцев в ладно скроенных шинелях и в начищенных касках?
За моей спиной кто-то брезгливо бросает:
— Шантрапа!
Он вытирает руки, словно прикоснулся к чему-то нечистому.
— Красное войско! — вторит с улыбкой второй студент.
Я краснею, словно обида нанесена мне.
— Бандиты в ленточках, — слышится со стороны.
Я оборачиваюсь к ним и приказываю:
— Именем революции — молчать!
Снова раннее утро. Отряд спускается к морю. Синие студенческие шинели равномерно колеблются, блестят золотые наплечники, медные пуговицы. Студенты шутят, пересмеиваются, узнают прохожих и здороваются. «Какой прекрасный день, — говорят их приветствия, — и как мы отважны». «Смотрите, — слышится в уверенном шаге командира, — как мы молоды и благородны». Мы проходим пустынный порт и вступаем в таможню. Нас встречают пальба и пьяная ругань григорьевцев. «Победители» лежат у винных бочек, палят из винтовок, визжат и горланят: «Вся власть Советам без коммунистов!». «Долой коммуну!» — орет пьяный григорьевец. Кто держится еще на ногах, шатается по пакгаузам, набивает карманы и сумки товарами, распивает коньяк. Склады взломаны, ящики разбиты, на полу рассыпана коринка, пуговицы, дамские гребни и кошельки. Шелка и бархат залиты вином, соусом из-под консервов, истоптаны, измазаны сапогами. Вдоль пакгаузов бродят патрули военной комендатуры города с маузерами в руках, они выслеживают отбившихся громил, хватают и уводят неизвестно куда.
Недавние победители, былая опора Петлюры, как они жалки! Я лежу в цепи, и сокрушительная злоба раздирает меня. Так изменить революции, пробраться к ее хранилищам и разворовать добро! Петлюровское отребье! И этих пропойц я принимал за Красную Армию! Пьяное кулачье, погромщики и насильники! Чего еще ждать, почему нет команды стрелять? Не вздумал ли командир и здесь извиняться, кланяться в пояс врагу? Мой палец тянется к собачке, вот-вот грянет выстрел. Я глаз не свожу с командира, жду приказания. Люди с маузерами в руках смелеют, они группами бросаются на громил, обезоруживают и пинками гонят вон из таможни. Молодцы! Браво, комендантская команда! Они донесут своему начальнику, коменданту города Домбровскому, что студенты отлежались в цепи. Упустили случай доказать свою верность революции.
Григорьевцы уведены, но что это значит? Студенты взламывают ящики, пьют вино, обжираются. Одни мародеры заменили других. Благородные дети именитых родителей, беспартийные стражи города, не стыдно ли вам набивать карманы чужим добром? Никто друг друга не остановит, не упрекнет, точно их сюда за этим привели. Где командир, почему он молчит? Я разыщу его, — пусть любуется делами отряда. Громите, голубчики, я начеку, не ждите милости, бандиты, вас поведут в трибунал, расспросят, перепишут и расстреляют. Туда вам, негодяям, и дорога.