Изъятие
Шрифт:
— Чисто сработано, — произнес Бехам и одобрительно кивнул.
Я не без труда удержался от смеха, настолько уморительной была эта невольная комедия со сменой ролей.
— Мне пора, — сказал я.
— В редакцию?
— Да.
Друзья смеялись, если я говорил им, что никогда в жизни особо не любил читать, — однако это была правда. Зато в последние годы, с тех пор как я по вечерам большей частью сидел дома, я читал очень много. Я постепенно осваивал книжные стеллажи моей тетушки, придерживаясь алфавитного порядка, хотя, конечно, многое пропускал или чуть пролистывал. Сейчас я как раз добрался до буквы К, читал рассказы Редьярда Киплинга и думал, что таких персонажей, как вокруг меня, в его мире не было; у него все выглядело яснее, а характеры были хоть и плохо, зато четко очерчены. Я видел, как Бехам борется сам с собой: он хотел что-то сказать, но не мог.
— Что
— Ничего, — сказал он. — Просто с тех пор, как вы перестроились, вы почти не помещаете статей о здешних краях. Да-да, конечно, если что-то случится — несчастье, авария и тому подобное, тогда напечатаете, но в остальном…
— Не хватает кадров, — расплывчато ответил я.
— Раньше иногда даже публиковали репортажи-портреты отдельных общин. Помнишь?
— Конечно, — ответил я, хоть и слабо себе представлял, о чем он говорит. Мне вспомнилось, как строили автобан и новый съезд, как исчезли под бетоном и асфальтом все поля, находившиеся вокруг этой развязки, и как с тех пор у этой самой развязки вырастали здания фирм, одно за другим. И ни разу за все эти годы мне не попалось на глаза надписи вроде той, какую смастерил Флор. Получается, все остальные фермеры были готовы расстаться со своей собственностью?
— По-моему, от этого жанра давно уже отказались. Меня тогда и в газете не было.
— Да, целая вечность, — сказал он, — больше десяти лет прошло. Последний такой портрет выходил в две тысячи пятом. Почему бы не возродить эту традицию?
И снова эта улыбка на его лице. При этом мне казалось, что сейчас он выступал в той единственной роли, в которой ему не приходилось постоянно вилять.
— Могу предложить это нашей редакции.
Стало светлей, так как облака рассеялись. Инструктор вышел было из ангара, но, сделав несколько шагов и увидав, что мы все еще стоим на том же месте, опять развернулся и исчез. Мы с Бехамом вместе направились к выходу. Я вдруг остановился. Не хотелось, чтобы он видел, как я сажусь в «Мустанг»; не хотелось, чтобы тип вроде него, к тому же запоминавший любую мелочь, узнавал новые подробности о моей жизни. Сославшись на то, что мне нужно обсудить одно дельце с хозяином, я развернулся и пошел обратно. Отойдя на несколько метров, я взглянул через плечо. Бехама уже не было. Я успел заметить, как включились поворотники у подержанной светло-серой «Хонды» той же модели, на какой ездила Инес, — и сразу подумал: у него, по-видимому, тоже две машины. В ту же секунду я вспомнил, насколько взбудораженным он выглядел, когда вылез из самолета, и опять задал себе вопрос, на который не находил ответа: что могло побудить опытного летчика так рискованно заходить на посадку. Быть может, его перевозбуждение, взвинченность, нервозность были вызваны вовсе не полетом и не этим последним его фокусом? Потом мне вспомнилось, что я и сам не так давно испытывал настоящую эйфорию, забираясь в кабину самолета, — при этом я совершенно точно мог сказать, когда это было и почему.
В следующее воскресенье Гемма была очень не в духе. И не то чтобы она погрузилась в какие-то свои мысли, — будь оно так, я мог бы себе внушить: она озабочена тем, что Бехам вот уже несколько недель донимает их из-за экспертизы и новой стройки, вот и всё. Но нет, мне стало казаться, что она больше не хочет встречаться со мной, ей больше не нужен я. Появилось в ней что-то незнакомое или, напротив, чересчур знакомое; она вела себя так, словно телесная близость — всего лишь особая форма работы, которую полагается без жалоб выполнять. В конце концов мне тоже передалась какая-то отстраненность, и это сделало ситуацию еще хуже. Тем не менее я пытался вести себя так, будто конец нашим отношениям наступит не скоро, будто всё у нас по-прежнему.
После этого на душе у меня было скверно. Вернувшись, я несколько часов слонялся по дому, перебирал книги на полках. Брал в руки один томик, другой, листал — и ставил обратно, прежде чем в сознании успевали отпечататься хоть половинки фраз. Я испытывал странную пустоту при мысли о том, что все кончено. До чего же раньше хорошо было предвкушать радость встречи!
Вечером, чтобы развеяться, я поехал на речку. Дни были еще длинные, и жара пока не спадала. К несчастью, то самое место, куда я давно уже не приходил, было занято. Там сидели трое подростков или молодых людей с пивом; бутылки как раз остужались в воде. Они курили и слушали техно. У всех троих были татуировки, у двоих на руках, у третьего на спине: азиатские знаки сбегали по позвоночнику, от затылка к копчику. Заметив меня, они повернули головы, небрежно поздоровались. Я тоже поздоровался и огляделся в нерешительности; на другом берегу тоже были люди, и от костра
поднимался дым.— Если хочешь на ту сторону, советую пройти выше по течению, — сказал тот, с татуировками; двое других отвернулись и продолжали свою трепотню. — Там помельче.
— Все нормально. На ту сторону я не собирался, — сказал я, мысленно удивляясь тому, что всю жизнь избегал воды, даже в Лос-Анджелесе ни разу не искупался в море; а здесь, где трудно было найти глубокое место, мои привычки почему-то изменились.
— Мы и сами только что пришли.
Я спросил, указывая на его спину:
— Что тут написано?
— Что-то вроде «долгая жизнь и счастье». Разукрасили в Таиланде.
В лесу стоял сухой смолистый аромат, и когда я шел по тропке назад к машине, палые иголки похрустывали под моими сандалиями.
Дома, скорее по привычке, чем от большого желания, я съел две помидорины с солью и растительным маслом, прежде чем помыться и лечь. Было никак не заснуть; я встал, отыскал в ванной комнате таблетку от бессонницы; таблетки остались у меня еще с американских времен, тогда я ими изредка пользовался. Только снотворное произвело совсем другой эффект, чем раньше; если бы я знал, какой, ни за что не стал бы его принимать. Вместо того чтобы погрузиться в сон, я сохранил ясность сознания, зато полностью утратил контроль над телом, и лежал точно парализованный, да это и в самом деле был какой-то паралич, и меня все больше охватывала паника: я боялся, что это онемение вот-вот остановит мне дыхание. Паника преследовала меня и во сне, — сон в конце концов сжалился надо мной, но когда я проснулся, вконец измотанный, опустошенный, без единой мысли, зато переполненный страхом, мне показалось, что это было скорее похоже на обморок. Возможно, в упаковку попала какая-то неправильная таблетка? Или срок хранения истек, оттого они не так действовали? Лучше выкинуть всю упаковку в мусорное ведро. Я кое-как выбрался из постели; тяжело ступая, точно ноги были налиты свинцом, спустился по лестнице и позвал кота, и положил ему корма, и пока я смотрел, как он ест, ко мне постепенно возвращалась жизнь, а вместе с ней неожиданная, прямо-таки безудержная радость — радость, что я живой. Я вспомнил татуировку, которую видел вечером, и вдруг ощутил сильнейшее желание — упасть на колени прямо тут, на пол, и тоже поесть из кошачьей миски…
Чего ему опять было нужно?
В который раз я это спрашивал? В третий? В пятый? Новым было только то, что на этот раз он не укатил с грохотом через несколько минут. Флор пригласил его пройти в дом, и лишь около часа спустя они вышли вместе. Я слышал — он чуть не в каждой фразе обращался к Флору по имени, но звучало это не как знак уважения, а скорее как бесцеремонность, пускай не слишком явная. Они сделали несколько шагов по направлению к стройке, Флор на что-то показывал рукой и все говорил, говорил. Я держался поодаль. Не хотелось, чтобы Бехам увидел меня близко и, чего доброго, признал.
— Не знаю, — сказал Флор. — Раньше я думал, что знаю. Думал, он просто исполняет свою работу. Только с тех пор, как этот цыганский выродок к нам зачастил, я уже думаю, нет ли тут чего другого. Что он все это не просто по обязанности.
Ласточки стремительными зигзагами носились между построек, исчезали в каких-то щелях и дырах, почти неразличимых, и снова выныривали на свет, с такой быстротой, что даже при попытке уследить за ними голова шла кругом.
Флор смотрел вдаль, в сторону леса, видневшегося за полями и в тот день казавшегося не таким густым, почти прозрачным.
— Похоже, — произнес он очень спокойно, почти безучастным тоном, — он хочет меня разорить.
— Но зачем?
— У него дела тоже не блеск.
Я не сразу сообразил, однако Флор (редкий случай!) подсказал мне:
— Он и сам фермер.
Я пока еще толком не въехал, однако заметил:
— Кажется, ему это доставляет удовольствие.
— Не знаю, так ли уж он доволен.
Флор вскинул руку и хлопнул себя по лицу. Он пристально разглядывал мертвого овода, лежавшего у него на ладони, в кровавом пятне, — потом бросил его на землю и отер руку о штаны.
Я чувствовал, как по моему лицу, по бровям струится пот.
— Мне так кажется, — сказал я. — Думаю, ему это даже приятно.
Я подошел к крану, торчавшему из стены у дверей свинарника; на него был надет толстый шланг, которым я по вечерам смывал грязь с сапог. Я снял шланг и умылся. «ТРОПИФИКАЦИЯ — такой жары еще никогда не бывало!» — сей заголовок в «Рундшау» недавно привлек мое внимание; я размышлял об этом, ополаскивая лицо холодной водой, тем временем как у меня за спиной заводился трактор. Я спрашивал себя, что там такое замыслил Флор, ведь мы только что собирались заняться совсем другой работой.