Книга чародеяний
Шрифт:
Адель не сразу поняла всю несправедливость ситуации, ей попросту было не до того, а когда осознала — это был худший день в её жизни. От расстройства и гнева девочка десятикратно усилила дождь, и без того ливший всю ночь и проникший в подземные туннели, где они прятались. Отец, из-за своего человеческого происхождения и из-за смерти матери ослабший здоровьем, и так болел: он не мог ни оставить странных детей, ни остаться с ними — в любом городе, где они останавливались и пытались найти жильё, его грозили забрать на фронт, и тогда Адель и Арман точно так же оказались бы брошены на произвол судьбы. Единственными людьми в их жизни, кто мог бы сыграть роль дальних родственников для опеки, были другие колдуны, но именно они отвернулись от потомков Гёльди.
Через
***
Ещё одно из воспоминаний связано с тем временем, которое они провели под землёй. Почему эти подземелья называли Сарацинскими норами, Адель не знала — запомнила только слово, холод, сырость, бесконечные одинаковые коридоры и страх. [1] Пожалуй, тогда она впервые испытала его по-настоящему… Не после смерти матери, ведь оставался ещё отец; не после смерти отца — она слишком винила себя, чтобы бояться. Страх стал первым и единственным чувством Адель, которое вернуло её на землю, и это был страх за Армана.
Совсем ребёнок, он казался ещё младше из-за недоедания, нехватки света и прочих необходимых для детей вещей. Арман в детстве говорил очень мало, и некоторые временные знакомые вообще считали его немым или не развившимся до конца ребёнком, который не в состоянии связать два слога. Разумеется, это было не так, просто он не видел смысла лишний раз открывать рот; и, сейчас Адель понимала это, он тоже испытывал шок после потери обоих родителей — возможно, даже сильнее, чем она сама. В то время как Адель ненавидела себя, колдунов, ведьм, военных, Наполеона, Россию, Британию, Австрию и самого Господа Бога, Арман оплакивал родителей.
Тогда они сидели в сырой полутьме при свете единственного факела, забившись в лохмотья каких-то сердобольных калек: сами бежавшие невесть от чего, они пригрели на время осиротевших детей. Адель не ела сутками и мрачно смотрела в стену, думая о мести. Один-единственный звук заставил её очнуться — младший брат всхлипнул.
Адель не сразу поняла, в чём дело, и только таращилась на него, как на диковинку: Арман всегда плакал молча, и ей, подавленной собственной надуманной виной, не приходило в голову его утешать. Они были рядом и держались за руки, этого всегда казалось достаточно, но, видимо, что-то пошло не так, и у молчаливого братишки вырвался этот звук, который сыграл куда большую роль, чем ему могло показаться.
Не заметив повышенного внимания сестры, Арман беззвучно вытер мокрую щёку и, пустым взглядом посмотрев перед собой, подобрался поближе к кое-как закреплённому факелу. Там, на свету дрожащего огонька, одноногая старуха разламывала ломоть хлеба, и Арман с благодарным кивком забрал два кусочка, которыми с ними всегда делились.
В эту минуту Адель пережила столько разных чувств, сколько никогда больше не умещалось в её сердце одновременно: стыд за своё поведение, осознание собственного бессилия и собственных сил, скорбь по родителям, вспыхнувшая заново любовь к брату — очевидность, о которой мы часто забываем, поскольку объект любви всегда на виду — и бесконечный страх за него. В её голове будто разорвался снаряд, разбросав по всем уголкам тела и разума мысли, чувства и идеи. Она должна защищать Армана, как их обоих защищала мама. Защищать, пока он не подрастёт хотя бы немного, и тогда… уже тогда можно подумать о себе… Более того — она может это сделать, проклятое пламя!
— Девочка, ты чего? — прошамкала старуха, удивлённо выпучив на неё глаза.
Адель не ответила. Волосы стояли высоким кольцом вокруг её головы, а пальцы судорожно перебирали холодный воздух, стремясь вызвать тепло. Она видела, как это делает мама, мама её учила… Проклятье, сколько потеряно дней! Не так уж много, в самом деле, но проснувшейся совести Адель казалось, что со смерти последнего родителя прошла вечность — вечность, на произвол которой она
бросила Армана.В тот день она перестала жалеть себя, принялась усердно развивать свою магию и впервые по-настоящему осознала себя ведьмой. Что важнее всего, тогда Адель впервые осознала себя сестрой.
***
А он никогда не жаловался. Если так подумать, тот случайно вырвавшийся всхлип был единственным знаком, но всё равно Арман редко о чём-то просил — во всяком случае, когда они остались одни и искали дом. Потом, конечно, просьб стало больше (поначалу за размещение в том или ином городе, подработку или хотя бы крышу над головой как старшая отвечала Адель), но упрёков не было никогда: взяв себя в руки, Адель вывела его из подземелий, научилась колдовать — с сильным потомственным даром, личным упорством и памятью об уроках матери ей это далось в разы проще, чем многим ровесницам-ведьмам, будь они хоть сто раз любимы сообществом. Всё не то чтобы стало хорошо — оно просто стало, и взамен дождливой пустоты у них наконец-то началась жизнь.
Это потом всё пошло наперекосяк, вспоминала Адель, сгорбившись на стуле и держа в ладонях черепок. То, что ещё недавно было чайником, острым краем впивалось в кожу. Наперекосяк… слабо сказано! Только попытавшись зажить в мире людей, Адель поняла, что для неё туда дороги нет. Все те приступы гнева, которые она не могла контролировать, её нереализованную мощь — всё это мог бы исправить шабаш, но Адель прогнали с горы в её первую Вальпургиеву ночь, и надежды больше не осталось.
— Дура, — пробормотала Адель и встала, стряхивая с платья раскрошившуюся глину. Не представляя, что сказать, она тем не менее сняла с косо прибитой полки зонт и толкнула дверь, увидев сразу Армана и Мельхиора. Брат сидел на ступеньке и чесал собаку, а дьявольский пёс, сам промокший до нитки, худо-бедно грел ему бок и прижимался влажным носом к локтю хозяина.
Поскольку зонта не хватало на троих, Адель присела рядом, держа его над братом и половиной пёсьего бока. Круа-Русс тонул в дожде и тумане, и опять вокруг не осталось ни единого яркого пятна.
— Вы можете вернуться в дом, — ломким голосом сказала Адель. Она не имела понятия, сколько времени провела в промежуточном состоянии между гневом и забытьём, но, судя по мокрой брючине Армана, много.
— Ты перестала колотить посуду? — поинтересовался брат. Судя по голосу, он обиделся всерьёз, и это было более чем понятно: жаль только, что Адель так и не выучилась извиняться и всегда приходилось ждать его.
— Перестала.
«У нас теперь нет чайника». Ах да, но ведь есть деньги! Но вряд ли Арман собирался тратить их на чайник. Адель преисполнилась отвращения к себе — даже не верилось, что когда-то она смогла своими силами, будучи маленькой девочкой, вывести их из катакомб и обеспечить выживание в послевоенном времени. Сейчас она, при всех своих способностях, как человек была ни на что не годна.
— Во-первых, они в самом деле предлагали нам деньги, но я отказался, — тем же тоном заговорил Арман. — Во-вторых, каждому члену группы вручили деньги на расходы в путешествии, охранные амулеты и прочее — их я взял, после того как взяли все. В-третьих, ты думаешь, мама бы хотела, чтобы мы всю жизнь прожили в одиночестве и ненависти? Папа бы хотел? Она сама много раз пыталась наладить дружбу с сообществом, только ты этого так и не поняла.
Они редко говорили о родителях, не желая причинять друг другу боль или боясь, что чужая боль не будет равняться собственной. Поэтому упоминание обоих было крайней мерой, намекавшей на то, что Арман действительно зол: чего-чего, а сдерживаться он умел. Адель молча снесла удар, понимая, что заслужила гораздо худшего — после всего-то, что она ему наговорила… Хоть и согласилась на эту авантюру ради брата, всё равно сделала только хуже.
Больше он ничего не сказал. Через какое-то время забрал зонт из окоченевшей руки сестры, поднял над ними обоими и ласковым пинком прогнал Мельхиора в дом. Чёрный цвет, постоянный цвет одежды Гёльди, а также их единственного зонта, и то казался ярче, чем весь город на холме.