Курган
Шрифт:
Старушка обрадовалась:
— И то правда, погляди, помоги нам, христа ради. Шкапчик хороший, да не с бабьим умом чинить его, правильно ты сказал.
«Шкапчик» оказался большим старинным буфетом с резьбой, со множеством медных ручек, дверец и ящичков. Что-то тяжелое попало в него, проломило верх, выбило стекла.
Меркулов сделал смерку и через неделю буфет починил.
Старушка, чувствуя себя обязанной, засуетилась. Поставила чайник на плитку, полезла в сундук за сахаром.
— Спасибо, сынок. Дай бог здоровья твоим деткам.
На столе появились рюмка с вином, тарелка с вареными яйцами, ломтик
Семен выпил вино, отщипнул кусочек хлеба. Ему приятно было слушать словоохотливую старушку, чувствовать, что помог ей, что она рада, что вот так и должны жить люди — заботиться друг о друге.
— Где ж твои внуки? — спросил Семен.
— В школе. Дочка на швейной фабрике работает. Через нее, слава богу, обуты-одеты. Жить-то надо. Погоревали-поплакали, да этим не вернешь мужичков наших. Война кончилась, теперь об жизни думать надо, детей на ноги ставить.
Семен встал. Ему не хотелось, чтобы старушка завела разговор о его семье. В эту минуту он вспомнил свою мать. Такая же старенькая и ласковая была. Наверно, жила бы и посейчас.
— До свиданья, бабка! Спасибо за угощение.
Голос Семена прозвучал глухо, старушка это заметила.
— Чтой-то ты сник, соколик? Посидел бы еще, чайку попил, а? Али дома кто ждет? Семья-то есть у тебя?
Семен усмехнулся:
— Была семья, бабка, да от семьи я один остался.
— Ай-яй-яй! — запричитала старушка. — Что понаделали, ироды поганые! И своего народу сколько погубили, нехристи!.. Ты заходи к нам почаще, одного тебя, тоска заест. Или, не дай бог, к выпивке приноровишься. Тебе надо больше на людях быть. Разговаривать надо, рассказывать, об чем душа болит, жаловаться. Так-то легче будет. Тебя как зовут?
— Семен. Меркулов. Из Свечникова родом, Ясеновского района.
— А мы из Ольховки, Колузоновы. Я и слышу: по-нашему гутаришь. Приходи, Семушка, теперь нам грех друг друга сторониться.
Старушка перешла на шепот, привстала на цыпочки и почти в самое ухо хитро сказала Меркулову:
— Я тебе и невесту подыщу, так-то. Молодой да руки золотые — тебе по нынешним временам цены нет.
6
По-осеннему долгие, скучные тянулись дни, ночи томительно и тяжело ложились на душу, время, казалось, застывало в черном, шевелящемся от звезд небе, и Меркулову часто хотелось по-волчьи завыть на ледяной стручок месяца.
Неслышно подтачивал, сосал сердце настырный, крепкий червячок, не давал покоя своей безумолчной вредной работой, вызывал неотвязные мысли. «Жидок оказался ты, Семен, — думалось в эти минуты, — слабоват. Что ж, нету твоих детей, матери, нету Шуры. Да ты-то остался. Искалеченный, одинокий, а жить надо. Война, брат, дело не шуточное. Не один ты такой. Глянь вокруг себя: гудит город, дома как грибы растут, люди обстраиваются, обживаются, раны залечивают. А ты со своим горем как бельмо на глазу. У всех этого горя по самые ноздри. Вон бабка Колузонова — ей легче, чем тебе? Не о себе — о ребятишках думает. Да и то хорошо — есть о ком думать… А тебе теперь как быть? Что делать, как жить?»
От мыслей Семен впадал в оцепенение, к горлу подкатывала каменная тяжесть. Эх, солдат-солдат! Воевать умел, крови не жалел — все было просто, ясно. А тут задача…
На межколхозную
экспедицию, где Меркулов работал, часто приезжали земляки, хуторяне. Загружали две-три подводы гвоздями, стеклом, краской, дегтем и перед отъездом собирались гуртом обедать. Раскладывали на длинном, сколоченном из неструганых досок столе закуску из сумок, выставляли поллитру «московской», купленной в складчину, и тесная дощатая сторожка гудела пчелиным роем.— Слыхал, Семен, председатель наш в отставку подал, сам печать в райком отнес? Грамоты, говорит, три класса на двоих с братом. А колхоз прет как на дрожжах. Запутался.
— И смех и грех! Телок по весне взбрыкнул, ногу поломал. Ну, прирезали. А как документ составить? Отчего помер? Он, значит, пишет: от радости. И таким манером, от радости, с полсотни голов списали. Да… а мужик хороший, мягкий.
— А новый кто ж будет? — спросил Семен.
— Офицер демобилизованный, из района прислали.
— Дюже культурный: спасиба, пожалуста, будьте добры… Нашему брату чудно, конешно… А все ж приятно. Надоело матюки слухать.
— Погоди трошки. Он тебя по-культурному быстрей запрягеть, чем матюками…
Мужики смеялись, но за шутками чувствовались симпатии к новому руководству.
— Чтой-то ты, Семен, не спросишь, как Разогреева Татьяна в твоем дому хозяйнует?
— Ну, расскажи.
— Приехал бы сам, проведал. Она, говорят, часто про тебя интересуется.
— По весне, может, и проведаю.
— Как же, проведай! А то бы и насовсем пристать. Баба молодая, хозяйство…
— Ну будя, будя… — Семен обижался и мрачнел.
— Чего ж тут зазорного? Домой все ж таки вернешься. А тут чего ты высидишь, на городских пирожках?
От шуток здоровых, краснорожих земляков, от смеха в накуренной комнатушке Семен скучнел, опускал голову, думал невеселые думы. Что-то не так он сделал, чья-то безжалостная рука отгородила его от хутора.
Семен вспомнил хуторянина, с которым лежал в госпитале. Умирал он уже после победы. Острый небритый кадык дергался, незрячие глаза блестели. «Ты, Семен, не журись, — говорил он, задыхаясь. — Жизнь хорошая будет. Вернешься в хутор… побольше прихвати за всех нас… Журиться не надо, поминайте нас с песнями…»
И умер спокойно, с улыбкой, точно на побывку домой отпросился.
«Он умирал и радовался, а я живой — как покойник…» — невольно пришло Меркулову на ум, и он с ожесточением тряхнул головой:
— Ннет!
Что означало это «нет», он и сам толком не мог объяснить, но чувствовал в душе немой протест; он так и просился, пробивался наружу. Так на выброшенном полой водой на берег почерневшем дереве под майским солнцем несмело проклевываются нежданные уже, слабые, зеленеющие почки.
Однажды Меркулов спросил у мужиков о Сергее Разогрееве.
— Сергей-то? — услышал в ответ. — Умный малый, работящий… чисто репей, к колхозу прилип. В агрономы его определяют учиться.
И неожиданно приятна была эта похвала для Меркулова.
7
Через несколько дней пришла проведать бабка Колузонова. Меркулов обрадовался ей.
— Здорово живешь! — весело сказал он. — Тебя и старость не берет, прыгаешь, чисто сорока.
— Отпрыгалась, соколик, на покой пора.
— Грех, бабка, о смерти думать.