Курган
Шрифт:
Матрена начала рассказывать. Руки у нее тряслись, лицо опухло, подурнело. Рассказывала она долго, со всхлипами и вздохами, стараясь не упускать подробностей.
…Да, кабы чуть-чуть посмирней, может, и целы остались бы Меркуловы ребята.
Первый Мишка, старший, в беду попал. Ему тогда как раз двенадцать сровнялось. В ту осень, когда немцы хутор заняли, снег рано выпал. Вся детвора в лог ходила кататься на салазках и на лыжах. И Мишка с утра до вечера там пропадал с ребятами.
Увязался за детворой один придурковатый немец, Ганс. Повадился кататься с ребятами. Лыжи у
Ну, Мишка возьми да и поддразни этого Ганса. Взойдет повыше и — поехал. Ганс — за ним. В соревнование его втравил. Немец не поддается. Тогда Мишка завел его на самую крутую гору и показывает: езжай. А немец кивает: мол, ты первый.
Мишка хорошо знал, что это за гора, поэтому легко скатился. Гора была особенная, с трамплином. Если не присесть вовремя, то подкидывало, как на аэроплане. Ганс, понятно, этого не знал, и там, где нужно было присесть, он, наоборот, привстал, раскрылатился, как курица. Ну его и подбросило — лыжи кверху задрал. На дне лога всегда наледь держалась — там родники пробиваются. На этот лед Ганс и шмякнулся прямо спиной.
Подбежали ребятишки, а он только ногами дрыгает и храпит, а изо рта кровь вожжой.
Ребята врассыпную, и Мишка тоже. Перепугался насмерть, ничего дома не сказал.
Через какой-нибудь час гости явились: староста Рогожа и два солдата с ним. Стащили с печки Мишку и волокут на улицу. Шура и бабушка в голос кричат, ноги Рогоже целуют, а он, паразит, только зубы скалит.
— Этого волчонка, — говорит, — судить будут за убийство немецкого солдата. И с вами разберемся. Может, это вы его научили.
Шура вцепилась в Мишку — не оторвать, солдаты прикладами по рукам били.
Расстреляли Мишатку в тот же день. Рогожа сам стрелял.
Матрена всхлипнула, закашлялась, женщины зашевелились, стали вздыхать, перешептываться.
Семен сидел внешне спокойный, только на скулах выделялись круглые желваки да на ширококостных волосатых руках, как клещами обхвативших колено, взбухли веревками вены. Не проронил ни слова и когда Матрена рассказывала о младшеньком, Ванятке, о Шуре и о матери.
Наконец хрипло спросил:
— Не слыхать, куда Рогожа делся?
— Ушел, собака, с немцами, — сказал кто-то из женщин.
— Чтоб ему… и на том свете места не было!
— И не будет! — подхватил чей-то высокий, стенящий голос. — Не спрячется! Следов-то кровавых понаоставлял по всему хутору — найдут!
Женщины наперебой стали рассказывать, как измывался над односельчанами Рогожа, как облил керосином и сжег дубовую пирамиду на могиле бывшего председателя сельсовета Богатырева, как застрелил колхозного пчеловода, безрукого деда Ступченко, которого немцы обвинили в пособничестве партизанам, как составлял списки хуторян для отправки в Германию, выдал гестапо семидесятилетнего учителя-коммуниста Ивана Ивановича Земляного…
Меркулов чувствовал, что в висках жарко стучит кровь, а на лбу густо выступил пот. Не хватало воздуха. Он дернул ворот гимнастерки, щелкнула и отлетела медная пуговица.
Женщины притихли.
— Где могилы-то?
Матрена живо поднялась, накинула платок на голову.
— Я тебя
счас провожу.— Не надо, расскажи где.
— Прямо за сельсоветом, на меже колхозного сада. Все там, в одной могиле.
На холмике мирно шелестел султанистыми метелками овсюг, в двух шагах, неизвестно кем посаженный, вымахал подсолнух. Еще не успели осыпаться с высокого крепкого стебля жесткие, как пергамент, листья, голова еще наливалась восковой желтизной и гордо клонилась к земле, пряча от чужого глаза атласно-черную круговину туго набитых семян. На шляпке сидела и тонко попискивала синичка. Хитро наклоняя крохотную головку, она косила глазами-бусинками на человека и часто-часто склевывала что-то из-под лапок-крестиков.
Меркулов, неловко отставив в сторону деревяшку и морщась от боли, опустился на сухую теплую глину, лег лицом вниз и жадно, судорожно вдохнул пресный запах земли и кисловатый аромат тлеющих трав и листьев.
Он остался жить, вернулся в хутор и вот сидит возле своей семьи… Все долгие четыре года он ждал этой встречи, хоронил и согревал мысль о ней под самым сердцем. И вот уже без них он смотрит на облака, слушает писк синички, вдыхает запах осени…
Замычали коровы на выгоне, с речки потянуло свежестью, стало смеркаться. Меркулов поднялся, размял занемевшую ногу, вздохнул: «Вот и поговорили».
Он развязал мешок, достал ненужные теперь подарки, которые собирал в чужих городах: губную гармошку, авторучку, шерстяной платок, медные ажурные рамки для фотографий. Долго разглядывал их, потом торопливо посовал в мешок, достал фляжку со спиртом, четвертушку городского хлеба, луковицу и кусок желтого сала. Он хлебнул из фляжки и стал говорить, облегчая боль:
— Хорошо до войны жили, дай бог каждому… Так я говорю, Шура? Мы с тобой — первые люди, трактористы. Ты на своем «Универсале» заворачивала так, что иному мужику не угнаться. Способная, расторопная; а уж дома-то, бывало, все у тебя под руками горит. И со свекровью ладила. Знала, когда подарок подарить, слово ласковое сказать, совета спросить или на своем настоять. Орлов мне каких нарожала. Здоровые да смышленые ребята, им бы жить да жить, учиться да учиться…
Почет был, уважение. В район едут на собрание — кого берут? Меркуловых. В Москву на выставку кого посылали? Меркуловых. Потому работали как следует, на манер Стаханова рекорды брали. Приедут, бывало, корреспонденты из нашей районки, ребята молодые, грамотные, их медом не корми — только сиди да рассказывай, почему и как рекорды брали. Тут загадки нету, говорю. Когда в семье ладится и на душе легко, то руки сами по работе чешутся. А без семьи… без семьи табак дело.
Меркулов быстро хмелел, лицо расслабилось, виски горели.
Совсем стемнело. Слабо светились окна. В воздухе пахло дымом, парным молоком, печеной картошкой. Отчетливо слышались женские голоса, детский смех, лай собак.
Возвращаясь в хутор, Семен наткнулся на два немецких танка, мимо которых проходил утром. Он остановился, сбросил вещмешок на землю, подошел поближе и долго стоял молча. Потом изо всей силы пнул деревяшкой холодный, отпотевший металл:
— Ууу-у!
Эхо летуче пронеслось по хутору и далеко повисло по-над речкой. И погасло в пойменной камышовой непролази, вспугнув стайку чирков, облюбовавших место для ночной кормежки.