Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поэзия Латинской Америки
Шрифт:

СЕСАР ВАЛЬЕХО [238]

Хлеб наш

Перевод Юнны Мориц

Проглочен завтрак… Влажное кладбище до облаков пропахло кровью ближних. Зима, дома… Ползущая телега, похожая на существо живое и скованное голодом в мороз. Хочу стучать во все дома подряд и спрашивать бог весть о ком и после увидеть бедняков и положить в ладони каждого горячий хлеб — и плакать. И грабить виноградники обжор двумя святыми сильными руками, которые однажды на рассвете навек освободились от креста. Не поднимайтесь по утрам, ресницы! О господи, наш каждодневный хлеб нам даждь!.. Все кости у меня — чужие; а чьи они, я их украл, быть может! Я в этот мир пришел забрать, быть может, все то, что должен был забрать другой. Я думаю, что, если б не родился, другой бедняк согрелся б этим кофе! Я — жалкий вор… Куда деваться мне? И
в этот час, когда земля так пахнет
могилой, нищетой и так печальна, хочу стучать во все дома подряд, и бог весть у кого просить прощенья, и печь ему горячие хлеба — вот здесь, в огне пылающего сердца.

238

Сесар Вальехо(1892–1938) — один из крупнейших поэтов Латинской Америки. Прозаик (автор первого пролетарского романа «Вольфрам», 1931), литературный критик, журналист (книга очерков о Советской России — «Россия», 1931). По словам К. Мариатеги, внес в поэзию «индейское мироощущение». В первом сборнике стихов — «Черные герольды» (1918) — чувствуется влияние модернистов, хотя ведущее место занимают мотивы социального протеста, второй сборник — «Трильсе» (1922) — смелая попытка словом передать подсознание, поэзия-эксперимент. В 1923 году Вальехо уезжает из Перу. Живет в Париже, вступает в общество друзей СССР, затем в компартию. В годы национально-революционной войны в Испании организует помощь республиканцам, участвует в Международном конгрессе в защиту культуры. Незадолго до смерти создает две свои лучшие книги «Человечьи стихи» — одну из вершин мировой социальной лирики XX века и «Испания, да минует меня чаша сия» — призыв к международной солидарности и проклятье фашизму. На русском языке вышел сборник избранных стихов «Черные герольды». Библиотека латиноамериканской поэзии (ИХЛ, 1966).

Под тополями

Перевод А. Гелескула

Как трубадуры в стенах каземата, деревья смолкли в роще тополиной, и зажурчал библейскою долиной речитатив кочующего стада. Седой пастух согнулся под овчиной, завороженный муками заката, — и две звезды уснули, как ягнята, в печали глаз, пасхальной и пустынной. Поет сиротство шелестом погостов, и колокольчик тает за лугами, стихая все осеннее, все глуше… Заткала синева железный остов, и в ней, тускнея мертвыми зрачками, хоронит пес пустынный вой пастуший.

На рассвете

Перевод А. Гелескула

И сливался с ней, настолько с ней сливался!.. Как ребенок, по тропинкам полудиким, по изгибам заповедным и упругим уходил я в нежный холод земляники — в ее утренние греческие руки. А потом она повязывала галстук заговорными цыганскими узлами, и опять я видел камень угловатый, косолапую скамейку и окно, пели мельничные крылья циферблата и кружились и наматывали сами обе жизни на одно веретено. Ночи милые, не знавшие утрат, я вспоминаю вас задумчиво и сиро. Стеклярус сладостей, мишурный виноград, слезами брызнувший в могильной ступке мира!.. Платки для слез? Вот самые красивые — узоры звезд, небесная канва: зеленые, сиреневые, синие, пропитанные сердцем кружева. И если ткань от желчи станет черной, легко коснется горькой головы бессмертной нежности покров нерукотворный — ветхозаветные ладони синевы.

Брачное ложе вечности

Перевод П. Грушко

Любовь сильна лишь за чертою жизни! Большим зрачком становится могила, в чьей глуби воскресает и томится тоска любви, как в чаше, где застыли века веков и черные зарницы. В миг поцелуя набухают губы, как нечто обреченное пролиться, и в судорожном трепете касанья уста устам любимым дарят право жить этой жизнью, полной угасанья. И если это так — сладка могила, где все в конце концов соединятся в пучине, как ее ни назови. И темнота сладка — здесь место встречи всемирное свидание любви.

Дождь

Перевод И. Чежеговой

В Лиме… В Лиме хлещет ливень, мутной тоской отзываясь в крови. Смертной отравой вливается ливень сквозь пробоину в крыше твоей любви. Не притворяйся спящей, любимая… Солги… И взглядом меня позови. Все человечье — необратимо: я решил уравненье твоей любви. Осколками геммы вонзается снова в меня твое подневольное слово, твое колдовское, неверное — «да»… Но падает, падает ливень дробный на лежащий меж нами камень надгробный, под которым тобой я забыт навсегда.

Вечные кости

Перевод А. Гелескула

Господь, я жизнь оплачиваю болью, твой хлеб тяжел и божий день немил. Но этот сгусток мыслящего праха на горсти слез замешан не тобою, и ты, господь, Марий не хоронил. Господь, господь, родись ты человеком, тогда б ты вырос в подлинного бога, но как ни бьемся, веря и терпя, — ты ни при чем, тебе всегда неплохо. Страдаем мы — чтоб выстрадать тебя. И в этой тьме, где глаз я не сведу с огня свечи, как смертник на помосте, зажги, господь, последнюю звезду — и вновь метнем заигранные кости! Садись, игрок, — и с первого броска слепая власть бестрепетной десницы пусть обратит два траурных очка в орбиты смерти — топкие глазницы… И эта ночь — конец твоей игры. И не в нее ли, злую, как ненастье, летит земля сквозь сонные миры игральной костью, брошенной на счастье, — заиграна уже до круглоты, летит, чтобы
в последнее мгновенье
остановиться в недрах пустоты, внезапной пустоты исчезновенья!

Поэт своей любимой

Перевод Юнны Мориц

На кривых перекладинах губ в темноте Ты распята была, как Исус на кресте, Боль твоя означала — Исус на кресте Безутешно заплакал в крови, в наготе. Это — странная ночь, не такая, как те… Смерть трубила в берцовую кость в темноте, Посреди сентября, в дождевой чистоте Искупленье и грех обнялись на кресте. Мы умрем, только рядышком, рядом совсем, И высокая горечь исчезнет со всем, И усопшие рты припадут к пустоте. И не будет упрека в тебе, неживой, Мертвый, я не обижу тебя, как живой, Будем братом, сестрой при едином кресте.

Зов

Перевод А. Гелескула

Сегодня не пришел ко мне никто, ничья душа на помощь не позвала. И при свечах ночного карнавала я не узнал кладбищенских цветов. Прости, господь, что умер я так мало! Все шли — и не молили и не звали, но шли и шли — и что-то забывали. И что-то оставалось в этом доме и, как чужое, жгло мои ладони. А дверь была закрыта — и звал я: «Если в чем-нибудь нужда, остановитесь — здесь оно забыто!» И ждал… Ведь никогда в ночи моей я но умел захлопывать дверей — и груз чужого сердце принимало. Сегодня не пришел ко мне никто… А вечер долог был — и умер я так мало!

Моему брату Мигелю

Перевод Юнны Мориц

Я сижу на скамье перед этим жилищем, где так бесконечно и скорбно тебя не хватает. Я думаю, как простодушно мы играли бы вместе и мама погладила б каждого: «Дети, довольно…» Вот спрячусь, как прежде, во время вечерней молитвы, и ты ни за что, ни за что меня не отыщешь. А после в гостиной, в передней, в углу коридора ты притаишься тихонько, чтоб я не нашел. Я помню, что мы доводили, играя, друг друга до слез. Мигель, ты спрятался в августе, ночью, почти на рассвете, но вместо улыбки тебя осенила печаль. А я, твое неумолкшее сердце второе, смертельно тоскую с тех пор, оттого что тебя не нашел. И жуткие тени ложатся на детскую душу. Ты слышишь, Мигель, выходи, я жду тебя целую вечность. И может встревожиться мама.

Черные листья

Перевод А. Гелескула

Лишь сигарета в сумраке горит, подрагивая вспышками тревоги, — и нервный ритм колышет на дороге пастушью тень, как мертвый тамаринд. Сырая ночь стекает по стене, смывая все от крыши до приступка, — и тает дом в разбухшей тишине, где дышит дождь мучительно и хрупко. Как постарела дверь! Я и доныне помню ее пенье. Но, тихая, молчит она теперь и только пепел сеет на ступени, а сотни глаз зияющей тоски с меня не сводят темные орбиты, и по углам латают пауки лохмотья тени, веющей забытым. И горечью дохнув, из темноты несмело и незряче встают ворота, руки распахнув в растроганном и судорожном плаче, — то вновь мои сыновние глаза коснулись их немого полукруга, где в каждой щелке тайная слеза уснула, как далекая подруга. И вот полузабытая тоска с бездомным сердцем тихо зашепталась. — Сеньора? Да, сеньор, она скончалась… а я все вижу креп ее платка… Былое бредит, болью оживая, и молча принимается в ночи отверженная муза кочевая точить свои певучие ключи, — как будто там, где стынут ненавистно пустых могил землистые зрачки, зажглись, верша таинственную тризну, магические древние клинки… А дождь идет, идет… И все дурманней плывет кадильным дымом отпеваний камфарный запах лавров вековых, которые стоят, темны и строги, и в дождь, не покрывая головы, оплакивают мертвых у дороги.

«В тот день я родился…»

Перевод А. Гелескула

В тот день я родился, когда господь занемог. И знают все, что родился и рос и не стал добрей но никому неведом декабрь моих январей. Мои тайники пустые глубоко погружены, и что-то в душе зияет под куполом тишины. Однажды она звучала — и голос был как ожог. Ибо в тот день я родился, когда господь занемог. Слушай же, слушай, брат мой… Ладно. Пора обратно — взвалив декабри на плечи, свалив январи у ног… Ибо в тот день я родился, когда господь занемог. И знают все, что живу я, жую свой хлеб… И не знают, откуда она, моя злая, моя гробовая тоска, — как ветер, распутанный Сфинксом, назойливым духом песка. И знают все… И не знают, что Свет от чахотки тает, а Мрак откормлен и горд, и всех нас венчает Тайна — наш горький и вечный горб, певучее грустное бремя, которое нам обещает неведомый Южный пролив за пределами наших дорог… В тот день, когда я родился, господь занемог. Господь тяжело занемог.
Поделиться с друзьями: