Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Поэзия Латинской Америки
Шрифт:

«Верь зрительной трубе, а не глазам…»

Перевод Э. Гольдернесса

Верь зрительной трубе, а не глазам, верь лестнице, но никогда ступенькам, крылу — не птице, и верь себе, себе и лишь себе. Верь лишь стакану, чаше — не вину, верь трупу — не живому, злодейству — не злодею, и верь себе, себе и лишь себе. Верь только многим, а не одному, верь брюкам — не ногам, руслу, а не теченью, и верь себе, себе и лишь себе. Верь окнам, но не доверяй дверям, поверь не в девять месяцев, а в мать, в судьбу, а не в счастливый жребий, и верь себе, себе и лишь себе.

Приветствие предвестнику

Перевод Э. Гольдернесса

Склонившийся, как пальма, славянин, спокойный, бесконечный англичанин, германец — к солнцу вечно только боком, увертливый француз, туманный швед, весь в преувеличеньях итальянец, испанец с чистотой страстей звериных и небо, ветрами пригвожденное к земле, да поцелуй предела на плечах… Лишь
ты являешь миру, большевик, —
дыша всей грудью, глубоко, взахлеб, — свои ошеломляющие планы, свой облик человека и отца, свой мощный пыл влюбленного и душу, столь перпендикулярную моей, тепло твоей руки по телефону, неутомимость, праведника локти, нетронутый твой паспорт и улыбку.
Трудясь во имя человека, ты, — пока в пустом бездействии мы вязнем, — творишь, ломаешь, строишь, убиваешь; по протяженности твоих смертей, по широте целебнейших объятий я вижу: ты со вкусом ешь и пьешь, в твоих глаголах зеленеют травы. А потому я жаждал бы иметь твой убежденный жар в броне холодной, твой взгляд, нас проникающий насквозь, твои индустриальные шаги, шаги иной, не нашей, новой жизни. И я привет тебе шлю, большевик! Стремясь схватить за горло эту слабость, — одно из жутких испарений жизни, — природный сын добра и зла, живущий часто суетою слов, приветствую тебя, затем, что ты лишь понять умеешь, в ком я каждый день опаздываю, в ком я промолчал, в ком был я слеп.

X. Сабогаль. «Амаута». 1927 г.

Черный камень на белом камне

Перевод А. Гелескула

Я умру под парижским дождем в день, наверно, припомненный мною. Я умру — и вот так же, ручьем, весь четверг будет лить за стеною. Как сегодня, в четверг, — когда ноют кости рук и в оконный проем мне в последнем сиротстве моем виден путь, где я шел стороною. Умер Сесар Вальехо. До гроба били все его, били со злобой, а ведь он им не сделал вреда, и свидетели — нищие крохи, кости рук, четвергов череда, одиночество, дождь и дороги…

Гитара под звук ладоней

Перевод А. Гелескула

Здесь, между нами и сумраком нашим, возьми себя за руку с верой и болью, концы нашей жизни мы наскоро свяжем и ужин поделим — и смерти дадим ее долю. Иди же со мною, останься со мною во имя мое, дорогая, взяв на руки сердце, шагни в это пламя ночное, и скользнем в тишину, от себя на носках убегая. Останься со мной и с собою — да, и с собою, — и нас поведет мостовая, шагающих в ногу, навстречу шагов разнобою чеканить шаги расставанья. О темные души, пока, наконец, просветимся! Пока не вернемся!.. Пока не вернемся — простимся. Что мне ружья, послушай, — какое мне дело до ружей, если пуля в конце именною печатью мне станет! Что мне ружья — и что тебе пули, если вкус твоих губ, как дымок револьвера, растает! Да, красивая, этой же ночью тяжесть нашей звезды испытаем руками незрячих, а потом, я прошу тебя, очень, спой немного — и вместе заплачем! И этой же ночью движением слитным, бесследным, — твоя беззаветность с моею тревожностью рядом, — уйдем от себя, неразлучно… Пока не ослепнем! Пока не заплачем над нашим последним возвратом! Сюда, в эту ночь, приведи себя — нежно, за руку, мы ужин поделим — и смерти дадим ее долю, И что-нибудь спой — окажи мне такую услугу, — под наигрыш сердца в ладонь ударяя ладонью… Пока до другого свиданья! Пока возвратимся! Пока!.. И еще раз — пока!.. И пока не расстались — простимся

Париж, октябрь 1936

Перевод А. Гелескула

Я здесь единственное в мире, что уходит — от этих лавок, от парадных и передних, моих поступков и штанов моих последних, и подворотен, и от номера на входе, я здесь единственное в мире, что уходит. За Елисейские поля, как сновиденье, по Лунной улице уйдет мое рожденье, освободится моя смерть — и не вернется, и одинокое в толпе, как в запустенье, мое подобие людское обернется и отошлет поочередно свои тени. Я ухожу, а все молчит и остается, оберегая свое алиби: и птахи, и мой ботинок, и шнурки — все без остатка, и даже грязь на каблуке. И даже складка на рукаве моей застегнутой рубахи.

«В день, когда я вернусь…»

Перевод А. Гелескула

В день, когда я вернусь, этот камень безликий каблуком моим станет над комьями глины, из тугих и смертельных сетей повилики поднимая трагически древко маслины. В день, когда я вернусь по пути круговому беззащитно-доверчивым шагом калеки, в этом плаванье вечном из омута в омут я пойму, как живуче добро в человеке. В день, когда я вернусь и животным усталым поведут меня судьи, как зверя в зверинец, — вырастая и властвуя каждым суставом, станет первым из пальцев наш честный мизинец.

Самый черный день

Перевод Э. Гольдернесса

Один сказал: — Мой самый черный день на Марне был, когда меня навылет в грудь пулей ранило. Другой сказал: — Мой самый черный день в Иокогаме встретил я; волною всех смыло с берега землетрясенье; я спасся чудом. Еще один сказал: — Мой самый черный день бывает, если днем я засыпаю. Другой
сказал:
— Мой самый черный день — то день, когда я был совсем один.
Другой сказал: — Мой самый черный день был день, когда попал в тюрьму я в Перу. Другой сказал: — Мой самый черный день — то день, когда я понял вдруг отца. А тот, кто дольше всех молчал, сказал: — Мой самый черный день еще не минул.

«Итак…»

Перевод А. Гелескула

Итак, мне не выразить жизни иначе как смертью. И в самом конце, на последней ступеньке природы, я усну за плитой в воробьях, рука об руку с собственной тенью. Семя вечной страды, отголосок родильного стона, я стихаю под шаг марширующих в вечность минут. К чему эти струны, если так искренен ветер? Зачем кандалы, если в мире есть просто железо? Сесар Вальехо, пространству, которым ты любишь и ветру, которым ты слышишь, и слову, которым творишь, ты знаком лишь по отзвуку голоса. Сесар Вальехо, поэтому гордо и горько опустись на колени в стенах шестигранного эха. Вернись в красоту, в цветоносные соты земли, уйди в пустоту от орды человекоподобных, склони на прощанье оленьи рога неприязни и сам потоскуй над собой. Ведь нет ничего тяжелее, чем ненависть в горле покорных, и нет ни единой груди истощенней, чем наша любовь! И уже я не в силах идти, не ступая по струнам! И уже ты в лицо узнаешь меня только по слуху! И уже не червей я несу, а одни благовестья! И уже среди робких плодов оставляю я стойкий! И так долго я правлю тебя, что теперь ты, пожалуй, отточен! Ибо всю ту любовь, что во тьме разрывала мне бронхи, мне тайком собирали прелаты. Ибо если бледны мои зори, виною — работа, и если красны мои ночи, виною — рабочий. Порукой — усталость и ярость, мои именитые сестры. Порукой тому — эти слезы, которые я выпиваю за счастье людей… Не верится, Сесар Вальехо, чтоб так запоздали родные, когда я шагаю в оковах, когда ты почиешь свободный… Блистательная и собачья судьба! О Сесар Вальехо, я нежно тебя ненавижу!

Поверка праха

Перевод Э. Гольдернесса

Властный голос воззвал: — Пусть он разом покажет ладони! — Невозможно… — Пусть шаги сосчитают, что сделал он, плача! — Невозможно… — Пусть он мысли одной не изменит за время, пока ноль остается нолем! — Невозможно… — Пусть он совершит безрассудство! — Невозможно… — Пусть меж ним и ему подобным встанут толпы таких же, как он! — Невозможно… — Пусть его с ним самим же сравнят! — Невозможно… — Пусть по имени назван он будет! — Невозможно…

«Отряды нищих бьются за Мадрид…»

Перевод А. Гелескула

Отряды нищих бьются за Мадрид, идут через Париж, Нью-Йорк и Лондон, клеймя колени каменных святых готическими пальцами голодных. Бродяги, христарадники, с колен, у римских стен, на мексиканских плитах, кричат Христу, моля за Сантандер, в бою без победивших и разбитых. И, древней муке вверясь до конца, у ног толпы дерутся, насмерть стоя, и отливают слезы из свинца и, нищие, сражают нищетою. Полки мольбы, где жалуется гнев, где ярость побирается устало, где замерло в протянутой руке оружье, незнакомое с металлом, убогий безответный легион они встают со стоном у ограды — и бьют в упор запуганной мольбой из каждой раны — да! — из каждой раны. Их тьма, осатанелых и босых: безликие, без имени, без дома, идут потенциальные бойцы — беспалая рука на горле грома. Крупицы жалких крох, заплаты, словно воинские званья, двойные дула ружей — кровь и кровь… Поэт приветствует оружие страданья!

«Он часто в воздухе чертил корявым пальцем…»

Перевод А. Гелескула

Он часто в воздухе чертил корявым пальцем: ДАЗДРАСТВУЮТ РЕБЯТА! ПЕДРО РОХАС, путеец из Миранды, человек, мужчина и еще раз человек, отец и троекратно человек. Педро и Рохас — и его две смерти. Лист воздуха, сюда! — его убили. Перо руки, сюда! — его убили. Товарищей скорей оповестите! Распятье, где прибит его обрубок, его убили, его убили у подножья пальца! Убили разом — Рохаса и Педро! Да здравствуют ребята под пологом исчерченного ветра! Да здравствуют — с вороньим этим «в» — над сердцем Рохаса и Педро, триумфатора и жертвы!.. Обыскивая труп, оцепенели, увидев в теле мертвого — другое, огромное, для мировой души, а в сапоге — безжизненную ложку. И Педро ведь имел привычку есть, сидеть среди своих единокровных, готовить стол, стелить, сорить на скатерть и жить со вкусом на виду у всех, и вместе с ним бродила эта ложка, она сама и все ее девизы. Да здравствуют ребята в ее подножье ныне и вовеки!.. Убили — вынудили умереть — Рохаса, Педро, труженика, мужа, того, кто родился совсем малюткой и вглядывался в небо, а потом все рос и рос, стал красным и боролся своими «мы», своими «никогда», бедой, нуждой, кровинками, зубами, останками… Его убили нежно, на волосах жены, Хуаны Васкес, в шестом часу, в пороховом году и в двух шагах от долгожданной цели. И, мертвый, Педро Рохас приподнялся, поцеловал залитый кровью гроб, склонился над Испанией, заплакал — и вывел в воздухе своим корявым пальцем: ДАЗДРАСТВУЮТ РЕБЯТА! ПЕДРО РОХАС. И в тело мертвое вошел весь мир земной.
Поделиться с друзьями: