Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Какую службу ты назначишь мне, повелитель?

– Трудную, достойную государственного мужа. Ты пойдёшь моим послом в Москву. Ты пойдёшь туда с отборной тысячей воинов - этим мы покажем, что не думаем терять право повелителей Руси.

– Тысяча самых лучших воинов не отворит московских ворот!

– Ты, Акхозя, думаешь, как Мамай. Но ты ведь будешь послом и пойдёшь в Москву не сразу.

– Я понял, повелитель.

– У нас ещё будут беседы, когда соберём посольство. А теперь начнём пир. Ты расскажешь нам про своих соколов и ястребов, а про твоего чисто-рябого Джерида споёт сказитель. И запомни мой совет. На пирах старайся казаться пьянее, чем ты есть. Душой не размягчайся, всё примечай и запоминай. Но тому, кого хмель одолел, прощай всякое слово, хотя бы он грозил тебе. Опасен - тот, кто во хмелю молчит, - он боится сказать

затаённое. Будет лучше, если все мои слова станут твоими мыслями.

Тохтамыш велел стелить скатерти на берегу. Птицы, распуганные с воды ястребами, возвращались на озеро, иные пролётные стаи делали круг-другой, садились отдохнуть и покормиться. Хорошие стрелки могли бы добывать дичь с берега, но кто же возьмётся за лук после соколиной и ястребиной охоты? Это - всё равно, что запивать кумыс озёрной водой.

Тохтамыш прошёл в большой полотняный шатёр, где на деревянных присадах дремали сытые ловчие птицы, долго любовался соколами, вглядываясь в рисунок их пера, где переход красок неуловим для глаза.

Тохтамышу вспомнилось предание о том, как Чингисхан однажды собрал своих наянов и спросил: "В чём заключены высшие радости и наслаждения мужа?" Самый старый из военачальников ответил: "Они - в том, чтобы муж взял своего сизого сокола, сел на лихого коня и, когда зазеленеют луга, выехал бы охотиться на сизоголовых птиц". Тогда Чингисхан спросил другого наяна, и тот ответил: "Высшее наслаждение для мужа - выпускать ловчих птиц на журавлей и смотреть, как кречет или сокол сбивает их ударами когтей". Спросил Чингисхан и самых молодых воинов, они ответили: "Мы не знаем наслаждения выше, чем охота с соколами".
– "Вы нехорошо говорили, - сказал Чингисхан.
– То наслаждение - не мужа, а скопца. Величайшее наслаждение мужа - это подавить возмутившихся и победить врага! Вырвать врага с корнем и захватить всё, что он имеет! Заставить его жён и дочерей рыдать, обливаться слезами! Овладеть его лучшими конями! А животы жён врага превратить в своё ночное платье, в подстилку для сна, смотреть на их разноцветные ланиты и целовать их, а губы сосать досыта!"

Тохтамыш не был согласен с кровожадным и властолюбивым стариком. Он считал соколиную охоту лучшим и достойнейшим наслаждением мужа. Нет, он и ценой жизни не уступил бы свою законную власть над землями Орды и подвластными народами. Но в этой власти он не видел наслаждения. А уж воевать только ради того, чтобы заставить баб обливаться слезами и превратить чужих жён в подстилку для сна, считал недостойным мужа. Ему не хотелось бы сейчас затевать военных походов. Но если Дмитрий не заплатит дани, а Тимур не уступит ему Хорезма и протянет руки ко всему Кавказу, Тохтамыш ударит без колебаний. Потому что и русская дань, и Хорезм с Кавказом - его законное наследие. Силу Великой Орды питает бессилие подвластных народов, которые обязаны своими трудами кормить войско хана. Не брать даней - значит, выкормить враждебную силу в подвластных племенах, а своих превратить в нищий кочевой сброд. Этому не бывать, да этого и Орда не позволит хану.

Но до чего же хороша - мирная весна! Степь - полна гоготом, свистом, курлыканьем, воркотнёй, шорохом крыльев, залита журчанием жаворонков и ручьёв. Такая музыка - приятнее, чем - военные трубы и бубны, звон оружия и предсмертный хрип. Пока не настало время походов, надо ей насладиться вволю.

Всё было готово к пиру. В воздухе разливался дух запечённой баранины и жареной дичины. Тохтамыш приблизился к скатертям, где для него на лучшем месте были положены подушки. Прежде чем сесть, он отыскал глазами в толпе охотников старого сказителя с комузом в руках и указал ему место напротив себя.

VII

Над зелёными лугами Замоскворечья, над рябой синью реки Москвы и гладью голавлиных проток ударил гром, покатился к лесистым холмам, встряхнул в посаде терема и домишки, шарахнулся о белокаменные стены Кремля, сорвал с башен крепости и куполов церквей стаи воронья и галок, отражённый, заглох вдали. Заезжие люди изумлённо оглядывали небо в редких кругло-кудрявых облаках и крестились. Москвитяне, для которых грозовой удар под голубым небом давно перестал быть чудом, оставляли дела, поглядывая в замоскворецкую сторону, где клубилось и расплывалось белёсое облако

дыма. Знали, что гром и облако извергнуты тюфяком либо пушкой - трубами, склёпанными из листового железа и прихваченными к деревянным колодам с помощью цепей, - а всё же есть зловещее в противоестественном. Может, правду разносят шептуны, будто воеводы продают души дьяволу, чтобы только одолеть своих врагов в битвах, - и дьявол дарит им адские машины, изрывающие вместе с огнём, каменьями, рубленым железом зловонную серу преисподней? Не зря же в закатных странах пушкарей объявляют слугами сатаны, а рыцари, враждующие с городами, отрубают руки пленным. На Руси велено считать пушкарей наравне с кузнецами, да как же поверить, что их оружие не обладает колдовской силой? Засыпав в такую трубу пригоршню зелья и забив ядро, любой способен уложить наповал броненосного воина, сызмальства воспитанного в богатырстве, который нормального человека пришибёт одним щелчком железного пальца. Нет, не своей силой действует огнебойщик - оттого и не принимала душа подобного оружия. Даже кузнецы, сплошь колдуны и чернокнижники, чурались первых пушкарей, поселённых на окраине кузнецкой слободки.

Зато воевода Боброк-Волынский и окольничий Вельяминов тех пушкарей жаловали, не обходили, заглядывая в слободку, а тюфяки и пушки велели ставить на стены Кремля, каждую новую поделку смотрели. Вот и теперь рыбаки, тянувшие неводом карасёвое озерцо в пойме Москвы, видели на лугу, там, где истаивало облачко дыма, белое корзно не то воеводы, не то окольничего в окружении десятка воинских плащей.

То был Боброк-Волынский, выехавший со старшиной оружейной сотни на испытания боем новой пушки, слаженной мастерами Пронькой Пестом да Афонькой Городнёй. Ещё зимой они задумали сковать пушку, не похожую ни на жестяные тюфенги Востока, ни на дерево-жестяные бомбарды Запада, ни на русские тюфяки. И те, и другие, и третьи, имея расширенное жерло, широко разбрасывали заряженные в них каменья и жеребья - рубленое железо, медь или свинец. То - хорошо, и для пушкарей пальба - не опасна, но заряд быстро терял силу: на сто шагов свинец и железо отскакивали от дерева, а по живым мишеням из кремлёвских тюфяков, слава Богу, стрелять пока не приходилось. Будет ли от них прок в бою?

Пронька с Афонькой предложили выковать пушку с ровным длинным жерлом, а чтобы жестяную трубу не разорвало - обложить её плотно пригнанными дубовыми дощечками и снаружи обмотать проволокой. Такое орудие должно стрелять дальше и поражать даже небольшую цель. Воевода загорелся новой пушкой, не велел мастерам заниматься иными делами, пообещав, что без хлеба их не оставит. Трудились пушкари денно и нощно, немало извели жести, и вот их детище, прикованное железными цепями к дубовой повозке, первый раз рыкнуло на замоскворецком лугу.

Пока пушку прощупывали, воевода осмотрел разбитый камнем щит, воротился задумчивый, разглядывал чудище на повозке, теребя подстриженный ус. Мастера и их подручники притихли, спешенные дружинники князя прекратили топтание вокруг пушки.

– Слушай-ка, Пров, - обратился воевода к старшему мастеру.
– Ты можешь в свою пушку зелья добавить?

– Можно, государь!
– ответил Афоня.

– Нишкни, Афонасий!
– оборвал старший, и посмотрел в глаза воеводы.
– Отчего ж не мочь, Дмитрий Михалыч? То дело - нехитрое, да беды б не вышло?

– Выходит, нельзя.

Пушкарь, подёргивая бороду, пояснил:

– Сила в этом зелье - неровная, её, сатану, заране трудно вычесть. Зелье-то готовим на глазок, оно и выходит когда как.

– А мы лишь полгорсти. Я, пожалуй, сам запалю.

Пушкарь насупился:

– Полгорсти оно, конешно, ничего. Да палить я буду. Тебе не можно, Дмитрий Михалыч. Пушкарский закон не велит. Кто сладил пушку, тому и стрелять с неё.

Афоня бросился к мешку с зельем, но Пров удержал:

– Афонасий, язви тя в дышло! Што ты ноне мечешься? Сядь на травку - не то беды с тобой наживёшь. Тут не молотком стукотать.

Огнебойное дело не терпит суеты и спешки, но Боброк лишь улыбнулся, гладя на Афоньку, хотевшего показать перед воеводой своё рвение. От успеха нынешнего испытания пушки зависело - быть или не быть обоим мастерам зачисленными в оружейную сотню - едва ли не самый почётный и сильный цех московских ремесленников. Пронька позвал помощника:

– Вавила-свет, твой глаз - самый верный. Отмерь-ка ты, как должно, и зелье, и заряд по зелью. Ядро прикажешь, Дмитрий Михалыч, аль жеребья?

– Положите медной сечки, - велел Боброк.

Поделиться с друзьями: