Повесть о днях моей жизни
Шрифт:
– - Сейчас, Роман Петрович,-- отозвался сторож из дворянской.-- В одночасье!..
Со двора вошла большая пегая собака. С боков и пушистого хвоста ее текла вода.
– - Султан, зачем? Пошел вон!
– - вяло пробрюзжал начальник.-- Ишь, сколько грязи натащил!.. Пошел, пошел!..
Собака легла на живот и поползла к ногам начальника, заглядывая ему в глаза и хлопая, как вальком, мокрым хвостом по полу.
– - Ну, будет, нечего!.. Пошел отсюда!
– - осторожно отстраняя ее, настаивал начальник.
Собака повернулась на спину, махая лапами.
– -
– - громко засмеялся мужик.-- Что твой человек!..
Сторож поставил около грубки нечищеный, с прозеленью самовар; сняв с ноги сапог, стал с ожесточением раздувать им.
Начальник зевнул еще раз, почесал волосатую грудь, поправил объявление Шустова.
– - Гвоздик бы тут надо... Василий, прибей еще один гвоздик.
Вперевалку, загребая драными туфлями, он направился к дверям.
– - Как же мне быть-то, ваше благородие?
– - подскочил к нему мужик. За мужиком -- собака.-- Ждать или не надо?
– - Не ходят поезда-то. Если хочешь, жди.
– - Докуда?
– - А я почем знаю!
Начальник хлопнул дверью.
Сторож, фыркая, отбросил сапог, наставил трубу, сел у самовара на корточки, вертя из телеграфного бланка "собачью ножку". Долго, упрямо пыхтел, зажигая через самоварную решетку лучину, чтобы закурить, не зажег и злобно выругался.
– - Тебе кого же из Белой Церквы?
– - спросил он, шаркая о колено мокрым серником.
– - Сына жду в побывку... Шестнадцатой роты его величества ефретер,-- с готовностью ответил мужик.
– - Ишь ты как! Я тоже служил в Белой Церкве... младший унтер-фцер... Только в девятой роте... Там поляков много...
– - Вот, вот!.. И он нам то же самое: жиды да поляки, жиды да поляки... Поди, знал Васютку-то нашего? Василий Голубев... По батюшке -- Назарыч...
– - Нет, я давно... с девяносто третьего...
Сторож походил взад-вперед по залу, заметив собаку, презрительно сдвинул брови.
– - Растянулась, купчиха!.. Султан!..
Собака завиляла хвостом.
– - Нежишься?
Сторож больно ткнул ее сапогом под скулы. Та пронзительно взвыла, подняв морду вверх, и полезла под лавку, а сторож удивленно спрашивал:
– - Ну, чего ты, дура? Замолчи сейчас же!
Обратившись к мужику, он предложил, указывая на десятичные весы в углу:
– - Хочешь, узнаем, сколько в тебе весу? Становись вот на это место.
– - Нам это ни к чему!
– - раздраженно сказал тот.
– - Понимаешь ты черта лысого, дурак,-- ответил сторож.
Собака продолжала тихонько выть.
– - Брось, убил, что ли?
– - с упреком обернулся он к собаке.-- Стерва! Тронуть нельзя, избалованную!..
И вот что-то глухо загудело, потом раздались тревожные свистки паровоза, в телеграфной комнате мелко, испуганно затараторил колокольчик.
– - "Не придет! Не жди!" -- крикнул, передразнивая нас, мужик.-- На дурака напали! Так я вам и поверил, бряхунам!
Он опрометью бросился к дверям, а вслед за ним испуганно вскочили остальные, будто в том, что идет поезд, было не обыкновенное,
привычное, повседневное, надоевшее, а что-то из ряда вон выходящее, жутко радостное, большое.Беспокойной группой люди сбились на платформе, жадно, с вытянутыми лицами глядя вперед на штабель дров, в открытое поле, на быстро увеличивающуюся черную точку, выползавшую из серой мглы. Держа под мышкою сигнальные флажки, без фуражки, со сбитой за ухо повязкою, по платформе метался начальник. Молодой безусый телеграфист то выбегал на улицу, то прятался в дежурной комнате; второй -- постарше, рыжий, с бакенбардами -- суетливо выбивал в окне заржавевшие болты.
– - Комиссаров! Комиссаров! Подтолкни, пожалуйста, с платформы!.. Стой, бьешь по пальцу!.. Стой же, болван! Комиссаров!
Спотыкаясь о шпалы, на пост бежал стрелочник. Сторож, вцепившись обеими руками в семафорный рычаг, замер.
Свистки, совсем близкие, стали непрерывными.
– - Один паровоз!..
– - Разведочный!..
– - Будто с вагонами!..
– - Оди-ин!..
Задрожали стекла, заходила, запрыгала деревянная платформа. У трубы на черном, блестящем от дождя хребте котла развевалось красное знамя.
– - Това-рищи!
– - молодо, звонко, захлебываясь, крикнул кто-то с тендера, мелькнуло несколько веселых, улыбающихся лиц, трепыхнулось белое -- платок или бумага, паровоз пронзительно засвистел, и все, как сон, пропало, Только в ушах продолжало сладко звенеть это сильное, молодое, радостное: това-рищи!..
Не знаю -- как, не помню -- почему, откуда -- в грудь хлынули восторг, какие-то слова, какая-то кровная близость к людям.
– - Братцы!
– - закричал я, хватая за руку безусого телеграфиста.-- Братцы!..
А он -- светлый -- стоит с широко открытыми глазами, и чувствуется, что и в его душе этот крик неизвестного человека с паровоза родил тот же восторг, ту же радость.
– - Товарищи!
– - взмахнув руками, не голосом, а сердцем, самым лучшим, святым и тайным, отозвался он и молодо, счастливо засмеялся.
И когда я оглянулся на других, то увидел, что нет уже, умерло -- может быть, только для этого момента, а может быть, навсегда -- умерло будничное, жалкое, надоевшее; умер начальник с зубной болью, больными детьми, тупой, скверно оплачиваемой службой; умер щипаный мужик -- злой, всего боящийся, неопрятный, нищий; умер сторож и его породистые куры; умерло прошлое. Передо много стояли, крепко пожимая друг другу и мне руки, люди!..
II
Еще рано, молочнеет утро, мы только что позавтракали. Я чиню за столом полушубок. Прибежала запыхавшаяся теща.
– - А ты, сынок, послушай только!
– - Машет мне руками. Космы растрепаны. Глаза блестят.-- Антихрист-то ведь взаправду народился в городе!..
Теща словно выскочила из горячей бани.
Мать оставила донце с посконью, положила на окно веретено, как лиса, настораживается:
– - Про что ты, сватьюшка?
Теща залилась валдайцем: