Приключения сомнамбулы. Том 2
Шрифт:
Шумно опустил кресло на четыре ноги, с удовольствием, выразительно, как записной декламатор, зачитал из протоколов допросов жалкие соснинские пассажи о красоте, файервассеровские – о прочности.
– А ещё ведь, – повысил голос, – отдельная справка о красоте сочиняется, там, несомненно, новые нас ожидают перлы. Стороженко вообразил сарказм, с коим ударил бы по перевёртышам, съёжившимся на скамье подсудимых – он искренне позавидовал прокурору, назначенному Обкомом государственным обвинителем.
И зацепил глазом закорючечку на откидном календаре: абзац про дома-угрозы велел из обвинительного заключения выкинуть, ибо он напрямую никак не связывался с возбуждённым по единичному случаю уголовным делом; сказал, что обобщения заушательские опасны,
Остап Степанович сложил и, любовно ударяя по столу, выровнял стопку листков. – А проект приговора? – дрогнули пшеничные брови.
– Машбюро зашилось? – в голос подмешался металл, – показательный процесс на носу, отдел административных органов контролирует по минутам!
Стороженко приказал безмолвному помощнику в сером притормозить прочие, не относившиеся к директивной спешке, бумаги, проект приговора размножить без промедлений, копии заинтересованным лицам под грифом «для служебного пользования» разослать. – Для нас, юристов, – добавил, – священна тайна совещательной комнаты.
Снял телефонную трубку.
– Остапушка! – взмолился Влади, – ты обещал в ГАИ неприятности Жанули уладить, ей позарез водительские права нужны.
Венеция, 11 апреля 1914 года
Близ вокзала Санта-Лючия – причалы оптового рынка. Баркасы заполнены корзинами с моллюсками, креветками. Букет запахов моря, рыбы. Невыспавшиеся кошки в ожидании добычи.
Башни, крыши съедены туманом. Насупленные тёмно-серые стены. Маслянистая чернота канала.
Запихивали под скамьи багаж, рассаживались. Осторожно огибали хаотическую рыночную флотилию. Уезжал из Рима я, будучи не в своей тарелке, после бессонной ночи в поезде – и вовсе всё как во сне… был ли, не был у вокзала тот рынок?
Погасли пушистые круги фонарей.
Поплыли.
Повернули направо, нырнули под мост Риальто, снова повернули, на сей раз налево. Мост Академии? Палаццо Дарио… а на другом берегу – а-а-а, арочки палаццо Пизани… палаццо Фазан… и… делла-Салуте, победительница чумы, разрасталась на фоне неба; валюты, слава богу, на месте.
Странноватое своё состояние смущённой, если не раздражённой радости от встречи с прекрасными завсягдатаями рекламных фотоальбомов я, подплывая к гостинице, объяснял обаянием пугливой обобщающей монохромности, внезапным желанием удержать от распада таинственную хмурую слитность – не выпячивать по-отдельности гордые назидания художественных учебников, приманки путеводителей; я невольно защищался от изготовившегося к моему пленению великолепия.
Светало.
Бледная лазурная трещина расколола тучи, расширилась.
Нехотя просыпаясь, фасады жались один к другому, словно ёжились на утреннем ветерке, и узнаваемо прорисовывались, по-дневному окрашивались, а я – будто бы откуда-то издали, свысока, – осматривал, пока не ослепили блеском подробности, всю Венецию сразу, не только отвесные береговые изгибы над тёмными зеркалами, слепленные из крупиц творческого безумия. Ощутив хрупкость ещё не стряхнувшей сон образности, я забыл о пропорциях и облицовках, формах и стилях, об эпохах, их порождавших, заодно забыл и тирцевские наветы. Воцарился счастливый ералаш в голове, мелькнуло: если утопизм был присущ помимо земных ещё и божеским планам, но в отличие от земных планов мог до последней канавочки-лопаточки воплощаться, то вот оно, совершеннейшее из свершений – невиданный ландшафт, инкрустированный мраморами, терракотой, смальтой, вкупе с каналами, горбатыми мостиками… всё-всё чудесно срослось, а Создатель воплощённую там утопию случайно уронил с затянутого тучами неба.
Да, тучи снова сомкнулись.
И небо незамедлительно излило гнев на меня, кощунственно заподозрившего оплошность Создателя; едва носильщик втащил с причала мой чемодан и фотокамеру в вестибюль, обрушился шумный ливень.
Венеция, 13 апреля 1914 года
Гурик!
Два дня я провёл в заточении, лил дождь.
Утешался коллекцией старых вин провинции Венето, которая обнаружилась в гостиничном, занимавшем за неимением подвала изрядную часть цоколя, погребе, – коллекцией в Венеции едва ль не самой богатой, как уверял плутоватый портье. И, конечно, убивая тоску непогоды, алчущие постояльцы – не последним среди коих был и твой покорный слуга – повадились сбивать головами густую паутину с низких тяжёлых сводов. С несколько наигранным трепетом я пробирался меж тесных лежбищ бутылок, спавших под многолетней пылью, а кельнер, кучерявый краснощёкий малый с расхлябанною походкой и полотенцем на локте, молчаливо сопровождал меня, держа наготове громоздкий, словно древнее пыточное орудие, штопор. В мрачной распивочной зальце, размещённой, как и винный погреб, в цокольном этаже, кельнер церемонно-долго обтирал пыль, выдёргивал пробку, наливал, потешно отводя свободную руку за спину, я же, спеша пригубить, успевал подумать, что и скисшее винцо могло бы обратиться в нектар посредством подобных манипуляций…
Тоска зелёная!
Какого рожна в Венеции, пусть и под обложным дождём, Илья Маркович на убористых страницах посвящал кавказского друга в нюансы послевкусий и похмельных синдромов от итальянских вин?
И вовсе необъяснимо! – Илья Маркович глубокомысленно распространялся о прекрасно знакомых тамаде-Гурику традициях кахетинского виноделия, согласно коим, в противоположность традициям европейским, виноградный сок процеживался, отделяясь от жмыха, не сразу после давильни, а на более поздних фазах брожения.
Теперь – далее писал дядя – постараюсь поподробнее рассказать о том, что я увидел и понял, точнее – попытался понять, во Флоренции, тем более, что Венеция так с ней контрастирует; в отличие от Флоренции Венеция ничего болезненно не прячет, не затемняет, пытаясь укрыться от проникающих взглядов, напротив, с весёлой хвастливостью молодящейся красавицы выбалтывает секреты собственной многовековой неотразимости. Здесь всё знакомо, всё, как на видовых картинах, счастливой пестротой которых столько раз восхищался, хотя, возможно, именно от встреч с бесчисленными, но уже вполне натуральными, оживающими у меня на глазах водно-воздушно-каменными знакомцами, испытываешь ощущение нереальности.
Ощущения нереальности сопровождали меня и тогда, когда я ожившие краски и контуры видописцев вновь менял на подлинные росписи и холсты, – собирал по венецианским церквям и церковным братствам, да так и не смог воедино собрать свои впечатления от Тициана, расшифровывал в галерее Академии, но, конечно, не расшифровал джорджониевскую «Грозу»; сколько смысловых слоёв в его живописи, сколько слоёв…
Однако об этих – и прочих! – венецианских ощущениях, которые я начал испытывать, едва засветило солнце, и я отправился на прогулку – позже…