Родные дети
Шрифт:
— Ну, беги, беги быстрее к детям. Увидел тебя — и довольно. У меня все хорошо. Все как надо, я тут в тепле, за мною ухаживают. А Андрей там, может быть, на снегу... в лесу... не надо обо мне беспокоиться. Я уже отжил свое. Если бы только знать, что их уже выгнали.
Перед смертью он неожиданно спросил:
— Есть письмо от Андрея?
И я не смогла ему солгать.
— Только бы знать. Одно только слово о нем. Ну, беги, беги к детям. К Андрейчику. К Тане.
Но в тот последний вечер я никуда не спешила. Я сидела и держала его за руку, так он и умер,
На кладбище за городом я выбрала место под высокими соснами.
Ко мне подошла молодая, скромно, но аккуратно одетая женщина, заплаканная, грустная.
— Вы много дали, чтобы выкопать могилу? — спросила она. — Я видела, вы договаривались с могильщиками… У меня умер ребенок. И мне нечем заплатить. Я потеряла хлебные карточки. Сюда шла и потеряла. Что мне делать? Я тут совершенно никого не знаю...
Она была в отчаянии.
— Хотите положить в эту могилу? — сказала я и прибавила тихо, вспомнив нашего дедушку: — Он очень любил детей...
...Он и вправду не мог равнодушно пройти мимо ребенка, обязательно, бывало, улыбнется, скажет что-то приятное матери.
— Как я вам благодарна, — сказала женщина и заплакала еще сильнее. — Я здесь совсем, совсем одна.
И на следующий день в могилу под высокими тремя соснами опустили гроб нашего дедушки и маленький гробик ребенка, и женщина плакала вместе с нами.
С кладбища мы возвращались втроем. Женщина попросила разрешения при случае зайти к нам.
Вскоре она пришла к нам вечером.
— Как было с ним тяжело, — сказала она и заплакала, — он ведь уже здесь родился, а без него еще тяжелее. Во сто крат тяжелее. Хотя я была с ним одна-одинешенька.
— А где же ваш муж? — спросила я.
— Мы с ним разошлись, — ответила она, краснея, — но я не жалела об этом. Я очень радовалась ребенку — и вот не уберегла, туберкулезный менингит. — И женщина снова заплакала.
— Но вы же не виноваты, — успокоила я ее. — А откуда вы сами?
— Я из Белой Церкви, из-под Киева!
Мы оставили Полю — так ее звали — пить чай, старались ее развлечь, хотя и самим было грустно.
Я рассказала ей о своей работе, о выступлениях.
— Тяжело теперь женщинам, — сказала Поля. — Вот и вы вынуждены вертеться.
— Разве это тяжело? — возразила я. — Вот я недавно выступала в женском госпитале... — И я рассказала ей о палате № 5.
— Даже не знаю, что хуже, — сказала Поля, — или похоронить, как я, или не знать и, может быть, всю жизнь не узнать, что с твоим ребенком.
Сколько, сколько было таких неожиданных встреч, сколько людей прошло через мою жизнь!
Вскоре меня послали с бригадой украинских артистов и писателей выступать на наших заводах, эвакуированных с Украины на Урал. Я возвращалась и снова уезжала. Недаром Новый год встретила на грузовике!
Но везде, где мы бывали, я уговаривала двоих-троих товарищей по бригаде выступить в детском доме, в школе. Мне было жаль детей, которые так героически держались в тяжелые дни войны.
И везде новые люди, новые встречи, и у каждого — своя жизнь и горе, принесенное
войной, — наше большое, общее горе.Нет, я не забыла своих друзей из палаты № 5. Я просто долго не могла вырваться к ним, а когда после какого-то особенно длинного «турне» возвратилась и позвонила Наташе Малышевой, оказалось, что госпиталь перевели в другое место. Она обещала позвонить, снова устроить встречу...
Но тут меня вызвали в Москву, работать на нашем украинском радио. Таня как раз была с комсомольцами школы где-то далеко, на картошке, и возвратилась лишь перед отъездом. Я одна совсем замоталась — с пропусками, билетами, Андрейкой. Я не увидела больше ни Оли, ни Саши, ни Тони-ленинградки, ни маленькой Тони-партизанки.
Еще одна неожиданная встреча по дороге в Москву взволновала нас с Таней.
На одной небольшой станции мы смотрели в окно — я, Таня и маленький Андрейка, наш «запорожец за Уралом», как прозвали его мои друзья-уральцы. С уральским своеобразным произношением он уже болтал с соседями и с таким интересом смотрел на мир своими большими карими глазами, что невольно привлекал всеобщее внимание. Мы с Таней уже привыкли к этому и не удивлялись, что на него и на нас пристально смотрит с перрона какой-то пожилой военный. Мне всегда было приятно, когда военные смотрели на Андрейку: ведь и он — сын военного, фронтовика.
Вдруг военный подошел ближе к окну и, приложив руку к фуражке, поинтересовался:
— Извините, пожалуйста, вы не из Киева?
— Да, из Киева! А вы? Как вы узнали? Мы встречались? — обрадовалась я.
— Вы Галина Алексеевна, если не ошибаюсь, — артистка ТЮЗа.
— Да, да!
— У вас была дочь Таня...
— Вот она! Это же она!
— Это Таня?.. — Военный, волнуясь, снял фуражку, провел рукой по седым волосам. — Таня... это вы... я не узнал... повзрослела... — И, неожиданно схватив Таню за руки, спросил, задыхаясь: — Вы... не знаете... где Лина... Лина Косовская? Я же ее отец... вы дружили... учились в одном классе.
— Ой! — воскликнула я. — А теперь вы куда едете?
— Я был на фронте. Все время. После ранения лечился в госпитале и теперь возвращаюсь снова. Скажите же, где Лина?
— Лина осталась в Киеве с матерью, — ответила я. Как мне сообщить ему, что жена его умерла, а Линочку забрали в Германию!.. И какое я имею право утаить это от него...
Начальник станции уже подавал свистки, и поезд медленно набирал ход.
— Вы больше ничего не знаете, ничего? — спрашивал Линин отец и ускорял шаги, чтобы идти рядом с окном вагона.
Таня растерянно смотрела и вдруг крикнула:
— Лину забрали... Она в Германии... Освобождайте Лину!
Косовский обхватил голову руками и зашатался.
— Ой, что ты наделала, он упадет под поезд.
Но его уже подхватили товарищи, оттащили от уходящего поезда... И вот он исчез из поля зрения, высокий, седой человек в военной форме...
— Я не могла, не имела права не сказать, — проговорила Таня, ее глаза наполнились слезами. — Пусть, когда он вступит в Германию, везде ищет Лину.