Сад, пепел
Шрифт:
Наши родственники, закутанные в пестрые платки, стоят перед дверью, выстроившись в соответствии с иерархией возраста и достоинства, с руками, короткими, как подрезанные крылья, и они машут нам едва заметными движениями, напуганные проклятиями моего отца, из-за его пророчеств, на миг заронивших в их души тревогу.
Отец не велит кучеру зажигать фонарь, а приказывает следовать его указаниям. Потом извлекает из кармана карту неба и аккуратно расстилает ее на коленях. Чиркает отсыревшими спичками, что-то бормочет и упоминает какие-то числа, астральные, астрономические, от чего нас охватывает ужас. Вскоре мы плывем по пене облаков, где бубенцы замирают, и звук их язычков превращается в какое-то глухое потрескивание. Стоило нам выбраться из густого тумана облаков, по которым мы плыли совершенно вслепую, доверившись гениальному инстинкту лошадей, бубенцы вновь зазвенели, и тут в зодиакальном мире мы увидели отцовскую звезду. Кучер спал, завязывая двойными кучерскими узлами толстую нить своего астрального сна.
Отец расплачивается с кучером, последовательный в своих идеях об отречении и оставаясь на высоте положения. Кобыла переносит тяжесть своего тела на задние ноги, словно готовясь присесть, но увеличивает точку опоры, потом начинает мочиться. Вторая кобыла следует ее примеру, и мы слышим, как в снегу образуется воронка, в которой бурлит жидкость. Эта, отнюдь не лирическая сцена очень унизительна, и убивает патетику
В задней части двора, рядом с дровяным сараем, находится наша новая квартира, «домик для прислуги» времен феодализма, пустой и ветхий, из тех давних, доисторических времен, когда мой покойный дедушка по отцу Макс, держал выезд с четверкой лошадей и прислугу. Это два сумрачных помещения с низкими потолками, с глинобитными стенами; весной глина начинает оттаивать, исходить какой-то ложной беременностью, но, по сути, она совершенно бесплодна, неспособная исторгнуть из себя даже семя бурьяна. Потолочные балки сочатся смолой, почерневшей от сажи и смешавшейся с ней; потом ее капли долго висят, колеблясь, увеличиваясь и набухая, как капли свернувшейся черной крови. За домом, рядом с крошечным кухонным окном, похожем на окошко ярмарочного пряничного домика, — оно смотрит на сад, — нужник, побеленный известкой, со световым окошком в форме сердца. Справа в нужнике висит мешочек из белого полотна, на нем шелковым гарусом вышиты две розы с листьями, из которых выглядывают шипы, как дешевое нравоучение, как банальная сентенция. В этой печальной корзине завершали свой блестящий взлет кинодивы и венские графы, герои скандальных афер и женщины-вамп, знаменитые охотники и исследователи, герои Восточного фронта и славные германские авиаторы. По утрам, как в почтовом ящике, я находил там разрезанные иллюстрированные журналы, которые моя тетя Ребекка получала из Будапешта. Благодаря этому в моих руках оказывались судьбы знаменитейших личностей тех военных дней, люди и события представали передо мной вырванными из контекста, оставленными на милость и немилость моего воображения, а сцену из какого-нибудь фильма я провозглашал аутентичным историческим событием, зафиксированным в пространстве и во времени (потому что к картинке я добавлял ошибочную подпись), а Каталин Каради[20] считал английской королевой и к ее фотографии прикрепил вырезку из журнала с подписью: «Девяносто девять костюмов Каради Каталин». Я был в курсе событий в мире моды, пристально следил за судебными процессами, которые велись против шпионов, аферистов и военных поставщиков, отмерял наказание по своей воле и по-королевски раздавал помилование.
Мое долгое пребывание в отхожем месте скоро стало заметно всем и начало вызывать сомнения и подозрения. Они считали это элементом моей экстравагантности, моей, унаследованной от отца, интровертностью, а также леностью кишечника, рекомендовали слабительные и успокоительные, но при этом их удивляла моя осведомленность как о венской моде, о новых видах оружия, о придворных скандалах в Швеции, так и о непонятных бессмыслицах, которые я иногда горячо доказывал, разумеется, не ссылаясь на источники. О, эта гениальная жажда познания, это легковерие, эта зависть, эта неприспособленность, эти амбиции! Шведские придворные скандалы случались ради меня, преступления и адюльтеры совершались только из желания, чтобы меня завоевали: я был демиургом завистливого и злого человечества.
Юлия безжалостна, Юлия всегда забирает себе победу. На тысячную долю секунды раньше меня она произносит результаты самых изощренных математических операций: когда пешеход за час пройдет пять километров, сколько будет… и т. д. Молчаливая борьба между нами идет с первого дня, ожесточенно, безжалостно, и мы оба чувствуем, что больше не можем отступить, не можем сдаться, мы не должны разочаровать всех тех, кто за нас бьется об заклад, так же горячо, как на скачках. Она пользуется своим очарованием, своими женскими манипуляциями, никто и не сомневается, — и это секрет полишинеля, — что к ее услугам деньги, ум и сила всех мужчин в классе. На нее работает целая армия муравьев, они решают задачи и тайком передают ей под партой ответы, подкупают учителей, пишут письма с угрозами и вербуют сторонников, ловят для нее фантастически красивых бабочек и насекомых, находят редчайшие цветы и растения для ее гербария.
Я вступаю в борьбу не готовым, опираясь на свои сумбурные знания, почерпнутые из иллюстрированных журналов. Я делаю ставку на оригинальность, не имея достаточно сил и возможностей для открытого боя. Совершенно неспособный заполучить женскую часть публики обаянием, силой или нахальством, решаюсь на безумный шаг — очаровать Юлию.
Любой мой жест, любое мое слово становятся обдуманными. Я усыпляю ее бдительность. Я рассчитываю на отдаленные результаты своей хитрости. На уроке ручного труда, к всеобщему изумлению, заявляю, что полностью отрицаю все, что касается физической работы и художественных ремесел. Юлия поднимает свои зеленые глаза от вышивки, быстро, испуганно, подозревая, что за моими словами кроется какая-то опасная махинация. Госпожа Риго, наша учительница, бывшая в курсе всех событий, тоже на мгновение смущается от такого неожиданного заявления. «В конце концов, — произносит она с некоторым сомнением в голосе, — каждый должен придерживаться собственных склонностей», — и так дает мне понять, что еще
не утратила надежды на мою победу, и предоставляет мне свободу действий. Опираясь на некоторый новейший опыт в аэростатике и аэродинамике, а также на новейшие достижения в самолетостроении (что я, разумеется, почерпнул из журналов тети Ребекки) и рассчитывая на исключительность, на шок, собрал несколько моделей самолетов, очень оригинальных, со стабилизаторами на хвосте и крыльях, с оружием и всем прочим. Но апофеоз сюрприза, бомбу изумления я приберег для финала, хотя уже и самой по себе конструкции было достаточно, чтобы изумлять смелостью и оригинальностью. Ведь этот самолет, благодаря маленькому стабилизатору, умело спрятанному под крыльями, после одного эксгибиционистского полета мог приземлиться на моем плече. Госпожа Риго мне подмигнула, явно озабоченная моим успехом, и я подбросил самолетик вверх. Он полетел чайкой, к свету. И когда все задержали дыхание, самолет одним быстрым и неожиданным рывком сменил направление, совершив величественную петлю, а потом, почти задев крылом окно, облетел вокруг головы Юлии, словно влюбленный голубь, и послушно вернулся ко мне на плечо. Прежде чем полностью успокоиться после такого опасного и волнующего полета, он потряс хвостом, как сорока, потом застыл, потеряв все свои заоблачные свойства, превращенный волшебной палочкой в птицу без неба, в лебедя без озера. Я искоса поглядывал на Юлию: в тот момент она полностью была готова сдаться, подчиниться мне.На переменке полетели еще два самолета, претерпевшие восхитительные метаморфозы в соприкосновении с теплыми потоками воздуха. Один, растерявший крылья, как мотылек, кубарем свалился около колодца. Второй улетел высоко, подхваченный северным ветром, и исчез за крышами и деревьями. «Он превратился в птицу!» — воскликнула Юлия изумленно, забывшись на миг, а потом закусила губку и придала своему лицу выражение полного, но притворного равнодушия. Мальчишки побежали в школьный сад, искать самолетик, чтобы опровергнуть легковерие Юлии и вернуть ее с опасного пути чрезмерного восхищения. Они принесли только одну мертвую ласточку, которую нашли во влажных кустах сирени. Она была почти невесомая: маленькие красные муравьи выгрызли все ее внутренности через клюв.
Мальчишки возложили птицу к ногам Юлии, как вассалы, не осмеливаясь поднять взгляд.
После моей первой победы дела пошли по-новому. Я вступаю в борьбу с еще большим вдохновением, завоевываю миллиметр за миллиметром тщеславие Юлии, ее разум и ее тело. В начале второго триместра соотношение сил начинает выравниваться, я приобретаю все новых и новых сторонников. Напуганные моим быстрым успехом, изгрызенные ревностью, мальчишки, все вместе, принимают сторону Юлии, начинают ставить мне подножки, ябедничать на меня. Объявляют меня повесой и обвиняют в том, что я не соблюдаю правила игры. С другой стороны, по закону поляризации, за меня начинают болеть девочки, весьма сдержанно, почти незаметно, избегая обнаружить свои симпатии. Собственно говоря, их помощь сводится к моральной поддержке, они подбадривают меня своими взглядами. Они не могут выступить открыто, как мальчики, — скованные стыдливостью и патриархальной традицией, они действуют в тылу, саботируя ответы Юлии какими-то внезапными, до совершенства темперированными взрывами смеха. Этот смех распространяется, как заразное fou-rire,[21] девочки шатаются как пьяные, задыхаются от истерических рыданий, заполняя класс букетами фейерверков. Мальчики же остаются холодными, как камень, сообразив, в чем смысл саботажа, но бессильные что бы то ни было предпринять. Они с напряженным нетерпением ждут решения Юлии, всматриваются в ее лицо, изукрашенное печатью едва скрываемого гнева. А потом на ее веснушчатых щеках вдруг появляется ямочка, с правой стороны, по лицу пробегает судорога, как при невротическом тике, она покашливает, вытирая потные ладошки платочком. Смех выплескивается из нее внезапно, почти болезненно, как долго сдерживаемый стон или кашель, звучно, рассеивая капельки слюны, и со слезами, затуманивающими зрение. Совершенно сраженная, Юлия, пошатываясь, идет к двери, по ее телу пробегает дрожь, а косы расплетаются сами собой.
Госпожа Риго, и сама не в силах устоять перед эпидемией безумного смеха и эффективно противостоять заразе, которая угрожает и левой, мужской половине класса, где уже начинается симптоматичное и предательское покашливание, берет в руки колокольчик и громко объявляет большую перемену. Этот серебряный звук резонирует сквозь смех, как его музыкальная каденция, а мальчики, найдя отговорку, начинают и сами проталкиваться к выходу.
Юлия стоит, прислонившись к стене, и сжимает в потной ладошке свой крошечный батистовый платочек. Ее плач напоминает нам о серьезности ситуации, о непримиримости ведущейся борьбы. Самовлюбленность преобладает во мне над сочувствием. С гордостью победителя я прощаю, притворяясь, что ничего не замечаю.
Никто не знает, почему Юлия плачет.
Кто заронил в меня этот грех, кто меня научил опасному и заманчивому ремеслу донжуана, кто научил произносить обольстительные слова, полные головокружительной двусмысленности и заманчивых обещаний, которые я шептал Юлии на ушко, так, мимоходом, в коридорах школы, в саду на перемене или под носом у всех, в сутолоке у дверей, оборачивая свои гнусные речи в звук школьного звонка, как в станиоль? Я преследовал ее с опасным и угрожающим упорством, шпионил за ней, проникал своими взглядами, как щупальцами, в вырез ее блузки, когда она поднимала с пола карандаш; мне удавалось поймать под платьем обнаженность ее коленок, когда она поднималась по лестнице. Я становился все более дерзким и применял тактику обольщения, почерпнутую из иллюстрированных журналов, пользовался донжуанским лексиконом из кинофильмов, прибегал к арго торговцев женским телом и владельцев кабаре, намекал на блуд придворных, говорил на рафинированном языке будапештских сутенеров, пользуясь знаниями, полученными из романов «нуар», позаимствованных в библиотеке моего дяди, я пробуждал ее любопытство и женственность, уже опасно приглушенную лестью и наивными ухаживаниями в игре с мальчиками, «искусство ради искусства». Мне удалось ей доказать ее полное невежество в разных вещах за пределами школьной программы и школьного чтения, унизить ее, сделать ее беспомощной и смешной в собственных глазах. А чтобы весь день держать ее под властью своего двусмысленного и обольстительного красноречия, сблизился с ее родителями, которые приняли меня с наивным простодушием, попавшись на удочку моей умело сыгранной застенчивости, восхищаясь манерами и благородством речей и жестов.
Однажды, той же зимой, когда я уже был уверен, что Юлия готова мне покориться, потеряв свою личность в удушливом аду моих фантазий, я решился на последний шаг. Я говорю, «последний шаг», потому что не осмеливаюсь признаться, что и это было частью моего плана, продуманного и без импровизаций, следовательно, то, что на языке религии и правосудия называется «умысел». Мы прятались на сеновале, в хлеву господина Сабо, отца Юлии. И пока Лаци Тот, паж Юлии и ее придворный шут, считал до двухсот, по-честному, без пропусков (для него слова Юлии были священны), я, лежа рядом с ней на сене и опьяненный его запахом, нагло заявил, глядя ей в глаза, что от меня нет секретов: на ней розовые трусики. Она не испугалась и не убежала. Только залилась краской. Потом подняла на меня свои зеленые глаза, в которых отражались преданность и восхищение. Она уступила мне эту маленькую тайну, и мы вдруг стали очень близки друг другу, преодолев огромные пространства, до этого нас разделявшие.