Сад, пепел
Шрифт:
Юлия, с коварством настоящей женщины, приказывает Лацике Тоту считать сначала, потому что полагает, что он не справился с заданием и смухлевал. А для него рассердить Юлию означало удостоиться ее милости (до такой степени она держала его в своей власти), он подчиняется с каким-то горьким блаженством, предчувствуя в ее словах вероломство. Обменявшись взглядами, мы разбегаемся в разные стороны, боясь подозрений, которые могли бы возникнуть у завистников. Мы оба опять оказались на сеновале, в том же углублении, которое сохраняло тепло наших сердец. Юлия тесно прижалась ко мне, без белых перчаток своей гордости, с косами цвета спелой ржи. Я сказал, что напишу ей письмо.
«Я знаю, что будет в этом письме», — сказала она, даже не покраснев.
__________________________________________________________________
__________________________________________________________________
__________________________________________________________________
Влекомые силой пробудившейся чувственности, изумленные и напуганные новыми пространствами ощущений и познания, гордые тем, что мы открываем друг другу таинства, ошеломленные до головокружения анатомией человеческого тела и тайной, от которой мы покрываемся мурашками, мы стали встречаться все чаще, словно бы случайно
Наши отношения начинают вызывать подозрение. За нами следит несметное количество шпионов, они пытаются получить доступ к нашим письмам, поймать наши тайные взгляды, получить доказательства, застать нас in flagranti и скомпрометировать нас. Родителям Юлии поступают анонимные сообщения, в которых утверждается, что мы с Юлией помолвлены, что мы принесли друг другу брачные обеты, что мы обменялись кольцами, что мы пили друг у друга кровь из указательных пальцев, уколотых пером. Разумеется, все это — гиперболы болезненной ревности и зависти, плод фантазии и примитивного легковерия, выдумки и сплетни, пересказанные долгими зимними вечерами на сельских посиделках. Госпожа Риго укрывается в скорлупе своей официальности и строгости, притворяется, что ничего не знает, что ничего не замечает, боясь возможных последствий. Мы же наивно верим, что наши взгляды не видны постороннему глазу, что наших случайных прикосновений никто не видит.
Вскоре наша наивная любовная авантюра, раздутая до масштабов скандала, переносится из тесных земных пределов в эфир, разносится до неба, и, без преувеличения, становится делом небес, потому что наши грешные прикосновения, наши расширенные зрачки, обнаженность наших тел и наших мыслей видел седой старец, с рогами, как у фавна, со складкой на лбу, с бородой белой и курчавой, похожей на руно ангорских коз, казавшейся нам облаками. Он появлялся в сопровождении ужасных молний, дверь открывалась сама, а в комнату входило Оно, предшествовавшее старцу, что-то совершенно неопределенное, голос без тела, глаза, сверкающие в темноте, когти, тянущиеся к моей шее.
Я в ужасе вскрикивал «Меа culpa, теа maxima culpa».[22] Тогда слышался его смех, подобный блеянью, раскатистый, как гром, и я просыпался, весь в поту, и слышал голос мамы: «Дорогой, ты опять во сне призывал Его». И мама переворачивала меня на правый бок, выключая этим способом мое сердце из электрической цепи сна, мой кошмар прекращается, потому что на этом боку мне снятся только хорошие сны: я катаюсь на велосипеде дяди Отто, на солнце сверкают никелированные спицы, они поют, как лиры. Потом я доезжаю до какого-то оврага, до огромной трещины в земной коре эпохи палеолита, велосипед взмывает вверх, легкий, как птица, я лечу без страха, переполненный неземной радостью, затем я спускаюсь в долину, где меня встречает публика, как победителя крупных велосипедных гонок. Юлия поверх желтой майки лидера с названием клуба собственноручно надевает на меня лавровый венок, запах которого я чувствую и во сне, и его листья, сухие и жесткие, как из патинированной бронзы. В моих снах тот велосипед дяди Отто превращался в сверкающий летательный аппарат Леонардо да Винчи, и я, несомый какими-то мутными предподростковыми инстинктами, удовлетворял на нем свои икаровские желания. Днем велосипед стоял, прислоненный к веранде, покрытый слоем пыли, и иногда я получал разрешение его почистить, удалить с него наслоения грязи. Днем я любил смотреть на него, когда он был таким замызганным: я готовил его к своим ночным путешествиям, к полетам во сне. Протягивал тряпочки между спицами, как между пальцев, дышал на никелированные поверхности, как на зеркала, и такой чистый, в своем полном блеске, как лебедь, велосипед вибрировал спицами, звенел, как арфа. Но днем этот гениальный летательный аппарат в руках дяди Отто снова становился пыльным, весьма утилитарным транспортным средством, на котором он добирался до Бакши, до Лендавы и даже до Залаэгерсега, по торговым и ростовщическим делам. Левая нога дяди Отто с рождения не сгибалась в колене, поэтому правую он ставил на педаль и привязывал ремнем, а левая, которая была короче и слабее, волочилась рядом с велосипедом, словно мертвый брелок. Этот одинокий, молчаливый человек, медленно таскавшийся на своем велосипеде по пыльным проселкам, посвистывая, глубоко унижал в моих глазах сверкающий, божественный летательный аппарат не только потому, что дядя, как таковой, был глух к утонченным музыкальным способностям машины, но и потому, что вертел педали унизительно медленно и без азарта. Возвращаясь из своих ростовщических походов, он нагружал этот воздушный, хрустальный летательный аппарат коробками с рисом или чечевицей, над задним колесом прилаживал целый мешок зерна, и колеса оставляли в пыли следы в виде тонких, неуверенных восьмерок.
Во второй раз Он явился мне весной того же года. Было это так. Я лежал в кустах у реки и подъедал кислицу, ползая на карачках. Запах и цвет травы, буйство растительности, пробудили во мне часть унаследованного от отца пантеизма и безумия, я хотел ощутить свою власть надо всем, как мой отец, сердцем, глазами, ртом, внутренностями. Вдохновленный этим буйством зелени, со вкусом кислицы на языке, с тиной слюны в уголках губ, я вдруг почувствовал, как мои бедра наливаются каким-то нездоровым экстазом, — то же ощущение, которое пробуждает во мне веснушчатая кожа Юлии, треугольник ее затылка под косами, запах ее подмышек.
Он стоял на кромке облаков, разгневанный, угрожая, в каком-то нечеловеческом, сверхчеловеческом равновесии, с сияющим нимбом вокруг головы. Он явился внезапно и исчез так же быстро и неожиданно, как падучая звезда. Его немой укор повергает меня во тьму глубочайшего отчаяния, на грани потери рассудка. Я принимаю решение вернуться
на путь благочестия, стать святым.Его преподобие и госпожа Риго с радостью и трогательной набожностью принимают это мое решение. Его преподобие, однако, приглашает мою мать и сообщает ей, что, к сожалению, в этих непростых условиях, так сейчас обстоят дела, мое желание стать министрантом неосуществимо; что же касается закона божьего и его уроков, то он, разумеется, полностью согласен, даже польщен и воодушевлен, потому что считает мой интерес исключительным, а знания в этой области поразительными. Моя мать заплакала от волнения. Госпожа Риго стояла в сторонке, гордая, тронутая до слез.
Твердо настроенный следовать своему решению, я начинаю усмирять тело самобичеванием. Как только предоставляется возможность, подношу ладонь к раскаленной конфорке плиты или щиплю себя до слез. Притворяюсь, что не замечаю в нужнике иллюстрированных журналов. Перестаю читать криминальные романы и, наконец, соглашаюсь прочитать книгу, которую родственники мне уже давно подсовывают, как литературу, подходящую для моего возраста, Мальчишки с улицы Пала Ференца Мольнара.[23]
Книга моей жизни, книга, оставившая во мне глубокий след, с далеко идущими последствиями, книга, из которой призывались фантомы из моих кошмаров и моих фантазий, открытие, затмившее вмененное в вину отцовское Расписание движения, книга, впивавшаяся в мой мозг и вливавшаяся в мою кровь, постепенно, годами, между греховными и бессмысленными заметками из будапештских журналов, наряду с Капитаном «Серебряного колокола», Красавицей в клетке, Человеком, конем, собакой и другими, это была Малая школьная Библия, издательства Общества Св. Иштвана, которую «переработал для школьного юношества д-р Иоаннес Марцель, vicarius generalis».[24] Книгу мне купили в третьем классе, вместе с Малым катехизисом, у подруги моей сестры Анны, Илонки Ваци, чье имя тут было написано красными чернилами, безотзывно. Эта Библия была квинтэссенцией всех чудес, мифов и легенд, подвигов и ужасов, коней, воинства и мечей, труб, барабанов и воплей. Растрепанная и без переплета, как очищенный плод, как сладко-горький марципан, вынутый из станиоля, эта книга начиналась на седьмой странице, in medias res,[25] с первородного греха: «…И изгнал Адама, и поставил на востоке у сада Едемского Херувима и пламенный меч обращающийся, чтобы охранять путь к дереву жизни»,[26] в общем, люди узнали, что кто-то однажды размозжит змею голову. Божественную лапидарность рассказа, суть без красноречия, эти события, обнаженные до костей, этот сюжет, доведенный до высочайшего накала, иллюстрируют огромные головы, пафосным выражением лиц которых вещают боги, святые и мученики. Целая армия злых и добрых, грешных и невинных, лица, запечатленные в тот великий миг вечности, формирующий характеры или, по крайней мере, их предопределяет; лица, несущие на себе печать характера, печать принадлежности к пастве Божьей. Лицо Адама, когда он подносит яблоко к устам: отделение мифической слюны, как у собаки Павлова, под воздействием условного рефлекса, пробужденного кисло-сладкой сочностью, — лицо, искаженное сладострастной гримасой. Ева, праматерь Ева, как деревенская соблазнительница, которая предлагает ярмарочные пряники своей наготы, прислонившись к стволу, в вызывающей позе жеманницы выставляет свои пышные бедра. С волосами, низвергающимися до щиколоток, она словно стоит под водопадом, с маленькими грудями, совершенно несоразмерными ее тазу и бедрам, и напоминает идеализированные экземпляры женщин, как их изображают в учебниках анатомии. Одна струя этого темного водопада, один локон этих буйных волос, закрученный, как ус, стремительно вырывается из потока, обвивается вокруг бедер, как ползучее растение, как живой организм, и, противореча закону притяжения, ведомая одновременно божественным и греховным порывом, покрывает наготу праматери, а из плодоносного чрева выглядывает пупок, огромный, как глаз Циклопа.
Я стою, склонившись над этими гравюрами не так, словно присутствую при демонстрации фильма ужасов истории и мифа, а как свидетель, словно в трансцендентном возвращении назад присутствую при самих событиях. Сознавая отдаленные и болезненные последствия поступка Адама, я всякий раз снова и снова шепчу, обливаясь потом: «НЕТ! НЕТ!», потому что у него еще есть время разжать пальцы и выронить яблоко, я подмигиваю ему, что надо обернуться, и тогда он увидит то, что вижу я — питона над головой Евы, обвившегося вокруг ветки, как плющ. Но этот миг вечности все равно продолжается, завершившись и вновь повторяясь, и когда бы я ни перевернул страницу, меня снова обдает ароматом (потерянного) рая, ароматом экзотических фруктов, озаряет нежность солнца и синева морского залива (что мне напоминает о нашем путешествии, когда мы остановились у моря, которое я тогда увидел в первый раз). Этот пейзаж парадиза на втором плане, это гениальное творение божественного вдохновения, для меня, говорю же вам, обозначало не картину, не образ события, а окно в вечность, волшебное зеркало. Эти огромные головы, эти библейские пейзажи — всего лишь застывшие, окаменевшие мгновения долгой человеческой истории, ископаемые, сохранившиеся после катаклизмов в желтом, как мёд, янтаре, укутывающем крыло стрекозы, как дым жертвенных алтарей, звук иерихонской трубы, рычание львов и блеяние райских овец, рокот беснующегося моря, запахи мирта, смоквы и лимона, хриплые голоса пророков.
В своем детстве я сострадал судьбам всех ветхозаветных персонажей, пережил грехи грешников и праведность праведников, я был Каином и Авелем, попеременно, сидел в Ноевом ковчеге и тонул в море вместе с грешниками. И стали люди умножаться на земле, и велико стало развращение человеков на земле. И тогда Господь говорит Ною так: Сделай себе ковчег из дерева, потому что наведу я на землю потоп водный. Господь ждал сто двадцать лет терпеливо, что люди исправятся, но они не исправились. За это время Ной построил себе ковчег, и вошел Ной в ковчег, и ввел жену свою, и сыновей своих, и жен их. И ввел Ной и разных животных, как Господь ему повелел. И взял с собой разной пищи. А потом сорок дней и сорок ночей изливался дождь, и на земле случился потоп. И усилилась вода на земле чрезвычайно, и покрылись все высокие горы. И лишились жизни все люди, и все скоты и звери. Остался только Ной и все, что было с ним в ковчеге… Когда же вода совсем ушла, Ной сошел с ковчега, и устроил Ной жертвенники и принес Ему жертву. И принял Господь жертву его. И тогда Он обещал, что потопа больше не будет. И с того времени радуга небесная стала знамением завета между Богом и людьми.