Столичный доктор. Том VIII
Шрифт:
«Daily News» разсказываетъ, что около Омска на р?к? посл? ледохода рыбаки нашли утопленника похожего на японца. Въ его карман? были найдены бумаги, изъ которыхъ оказалось, что онъ японскій шпіонъ, им?вшій порученіе отъ своего правительства. Между прочимъ, среди бумагъ нашли письмо отъ его жены изъ Кіото, въ которомъ она сов?товала ему соблюдать осторожность при исполненіи имъ своего опаснаго порученія. Полагаютъ, что японецъ хот?лъ взорвать на р?к? мостъ, но, попавъ въ прорубь, утонулъ.
Телеграмма отъ штаба манчжурской арміи
Войскамъ манчжурской арміи приказано перейти при ношеніи л?тней одежды на с?рый цв?тъ, причемъ разр?шается офицерамъ вм?сто кителей носить с?рые рубашки. Командующій арміей поручилъ просить Экономическіе общества офицеровъ
Душа моя ликовала. Впрочем, эмоциональный подъем испытывала не только нематериальная составляющая. Так и хотелось хотя бы прикоснуться к Агнесс, потрогать ее руку. Наверное, я скрывал это состояние не очень тщательно, или Чичагов хорошо понимал, что после длительной разлуки, сопряженной со стрессом, интерес к застольным беседам у нас не на первом месте. Так что дальнейшее общение длилось не очень долго, исключительно для соблюдения приличий. Генерал допил чай, коротенько изложил последние новости вместе с планами на ближайшее будущее. Оказалось, что отцы-командиры и самолет Яковлева на генерала повесили, так что у нас тут скоро будет центр цивилизации с аэродромом. Короче, минут через пять Николай Михайлович вспомнил, что его ждут дела в иных местах, улыбнулся нам ободряюще, раскланялся и отбыл. Вот тут мы и дали волю чувствам. Потому что я очень соскучился. Агнесс — тоже. И вроде место неудобное — палатка. И люди вокруг шляются. Но все отошло на второй план. Растворилось в любви и страсти.
Уже после того, как мы отдышались, я начал расспрашивать о поездке.
— Ну, рассказывай, как съездила? Как там, в «глубоком тылу»? Поезда ходят по расписанию? Раненых встречают с оркестром?
— Женя, там такой хаос… — начала жена тихо, приводя в порядок одежду. — Харбин забит до отказа. Вокзал — это сущий ад. Тысячи людей — солдаты, беженцы, чиновники, какие-то дельцы… Все мечутся, кричат, ругаются. Эвакуационные поезда задерживаются на двое-трое суток, некоторые на неделю. Составы формируют кое-как, вагонов не хватает катастрофически. Наших легкораненых, которых мы привезли, просто сгрузили на открытую платформу и оставили ждать. Никто толком не знает, когда их отправят.
Она помолчала, потерла виски.
— Я провела там почти двое суток, пытаясь хоть что-то устроить, добиться отправки. Ходила к коменданту, к начальнику станции, к представителям Красного Креста… Все разводят руками, кивают на начальство, на «военную необходимость». А люди лежат на голом полу, в грязи, без нормальной еды и воды. Я сама видела, как у двоих из «легких» началась горячка. Пока ждали, пока эта неразбериха… Их состояние резко ухудшилось. Фельдшер, которого я с ними оставила, просто разрывался на части. Медикаментов нет, перевязка заканчивается…
Я слушал ее и чувствовал, как внутри закипает глухая ярость. Та самая, знакомая по Харбину, по Мукдену, по бесконечной борьбе с тупостью, воровством и безразличием тыловых крыс. Мы здесь, на передке, вытаскиваем людей с того света, штопаем их, тратим драгоценные ресурсы, силы, нервы… А там, где, казалось бы, налажена система, где должны быть порядок и забота, — там царит равнодушие, которое сводит на нет все наши усилия.
— Понятно, — сказал я сквозь зубы. — Ничего нового. Система работает, как всегда — через одно место. Спасибо, что рассказала. И спасибо, что вернулась. Отдыхай. Тебе нужно прийти в себя.
Агнесс кивнула, поднялась и, прежде чем выйти, коснулась моей руки.
— Береги себя, Женя. Пожалуйста.
Ее рассказ стал еще одним штрихом к общей картине. Война шла не только на передовой, с японцами. В тылу окопались гады похуже.
И госпиталь наш, несмотря на все усилия, был частью этой же войны. Прорыв японцев от Ялу мы, вернее, армия, остановили. Зарылись в землю, перешли к позиционной обороне. Но затишье на фронте означало лишь начало новой битвы здесь, в палатках и землянках. Пошли не столько пулевые и осколочные, сколько иные, куда более коварные враги. Газовая гангрена, пузырящаяся, с тошнотворным гнилостным запахом. Траншейная
стопа — опухшие, багрово-синие, потерявшие чувствительность ноги солдат, сутками стоявших в воде и грязи окопов. Эти болезни лечились крайне плохо. Ампутации шли одна за другой, но часто и они не спасали от сепсиса. Морфий уходил литрами, но он лишь глушил боль, не останавливая распад. Панацеум… хорошее название, как обычно, с реальностью мало что имеющее. Клостридии, вызывающие гангрену, пенициллин вообще не замечали. А приказ о запрете ушивания ран благополучно игнорировался почти повсеместно. Надо уже взять для поддержки армейское начальство и начать ездить по медсанбатам, применять меры физического воздействия. Другие способы на наших людей, похоже, не действуют никак.Капитан Эдвард Мёрфи говорил, что если дела идут хорошо, значит, вы чего-то не замечаете. Я бы уточнил: не чего-то, а вообще ни хрена. Всё это мы уже проходили в Базеле, когда на пару с Микуличем работали в нашей больнице палачами-садистами. Заставляли докторов переписывать истории болезней и протоколы операций, медсестры по сто раз тренировались делать одно и то же действие, санитарки достигали высот в искусстве перестилания лежачих. Вдобавок внезапные проверки, мелкие экзамены, предельная строгость. Через полгода стало ясно: проще делать всё сразу правильно, чем надеяться на «прокатит». Ещё пару месяцев спустя выстроилась та самая знаменитая «Русская больница». Жесткая, требовательная, но лучшая. Именно в это время среди ординаторов родились страшилки про моего заместителя. Потом процесс уже надо было просто поддерживать. Зато те, кто остался, ни на что уже «Русскую больницу» не променяют. В том числе и потому, что в остальных местах платят меньше.
А здесь… я не расслабился. Просто мы всё время работали в цейтноте. Как у того же Мёрфи: стоишь, делаешь одно — внезапно выясняется, что срочнее было другое. Вот я и выпустил из внимания вопросы дисциплины. Решил где-то в глубине головы, что можно всем этим заняться потом, когда хоть что-то наладится. Но если всё пустить на самотек, то оно и начнёт движение от плохого к худшему.
Утро двадцатого мая началось с рутины — обхода. Первым делом — самые тяжелые, в реанимационной палатке, которую мы спешно оборудовали в бывшей конюшне, благо стены там были крепкие. Запах стоял плотный, как кисель — карболка, гной и ещё что-то сладко-тленное. Михеев, хмурый и невыспавшийся, уже был здесь, проверял назначения.
— Как ночь прошла, Александр Васильевич?
— Да как обычно, — буркнул он, не отрываясь от карты больного. — Двое ушли. Один с газовой гангреной, не успели… Второй — сепсис после ампутации. Кстати, помните поручика Волкова, которого вы оперировали… держится пока. Лихорадка ушла, давление стабильное. Помог панацеум.
Я кивнул, подошел к койке Волкова. Лицо его было скрыто повязками, но дыхание ровное. Жив. Уже хорошо. Проверил остальных. Состояние стабильно тяжелое. Обычная госпитальная жизнь на войне.
После конюшни свежий утренний воздух воспринимался как лекарство. Надо бы проветривать здесь почаще. Пошел в сторону перевязочной. Там как раз вновь прибывшему солдату сняли импровизированную повязку с кисти. Молодой, лет двадцать, белый как мел, зубы стиснуты, на лице грязные разводы от слёз. Руку держит как сокровище.
— Ваше сиятельство, производим обработку пулевого ранения левой кисти поступившего рядового Николаева из Третьего стрелкового! — доложил фельдшер Зубов.
— Занимайтесь, — кивнул я. — Хотя… покажите рану.
Солдат застонал, когда Зубов развернул раненую руку. Пулевое отверстие на ладонной поверхности кисти, выходное — на тыльной. Края раны звездообразные, вокруг отпечаток ствола. Классика.
— Как же тебя ранило? — спросил я солдата спокойно.
— При обстреле, ваше бла… простите, сиятельство. Неловко как-то вышло.
Я молча развернул его ладонь к свету. Там, у основания большого пальца, чернел ожог. Небольшой, но четкий. Такой остается, когда рука плотно обхватывает ствол в момент выстрела. Чтобы наверняка.