Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тень за правым плечом
Шрифт:

В ближайшие несколько дней, несмотря на то что город фактически остался обезглавленным (ходили слухи про какой-то Временный комитет управления губернией), он по инерции продолжал жить по-прежнему, как гильотинированная курица, которая делает еще несколько неверных шагов. Интересно, что она чувствует: верно, ощущает какую-то особенную свободу после того, как ее отпустили грубые руки кухарки и, может быть, холодок в районе шеи — поскольку прочие органы чувств уже ей недоступны. Для нас же, напротив, главные изменения фиксировались слухом: через выкрики газетчиков: «восстание в Кронштадте», «революция в Москве», «отречение царя», «резня на улицах». Последнее было уже местным фактом: первым делом группа мятежников захватила здешнюю тюрьму, выпустив оттуда заключенных. Среди них малая часть действительно была «политическими» — они быстро примкнули к основной группе боевиков и растворились в ней. Остальные же — убийцы, насильники и воры — просто разбрелись по городу, что прямым образом, благо жандармы были уже разоружены и низложены, отразилось на его обычной жизни.

Как ни странно, несмотря на все эти новости, наша гимназия продолжала работать. Быченкова ходила гоголем и таинственно намекала на свое участие в происходящих событиях,

причем оказывалось, что где-то там, на самом верху новой власти, подвизался и ее муж, что, на первый взгляд, вообще ни в какие ворота не лезло: что это за революция рабочих депутатов, которую возглавляет крупный латифундист и ростовщик! Остальные наши учительницы хоть и были по-прежнему настроены восторженно (в частности, в первые же дни они чуть не поголовно нацепили красные банты), но где-то на периферии их честных душ мелькали маленькие оппортунистические мыслишки, проносилась какая-то тень разочарования. Все они считали себя в той или иной степени приближавшими революцию: они исправно разносили полудозволенные книжки, на собраниях пели «Марсельезу» и презрительно кривились при виде городового — и вот, когда революция победила, они не то чтобы хотели немедленной награды, но, по крайней мере, ждали признания своих заслуг. Вместо этого первыми несомненными эффектами новых событий было то, что подорожала провизия и по улицам сделалось небезопасно ходить. На робкий вопрос, долго ли надо будет это терпеть, адресованный Быченковой чуть ли не через месяц, она разразилась целой отповедью, так что несчастная «милочка» (не помню, кто это был) сидела во все ее продолжение пунцовея и теребя красный бант. «Как вы можете думать все время только о себе, — вещала Быченкова, — когда страна впервые после тысячелетнего рабства сбросила оковы и готовится вздохнуть полной грудью! Как вы смеете говорить о какой-то несчастной говядине и жалких копейках, когда происходят события планетарного масштаба. Посмотрите на себя — это ветхость говорит вашими устами!» (Между прочим — сама она теперь ездила в гимназию в сопровождении мамелюка из подручных мужа.) По всему выходило, что думать в такую минуту о том, чем накормить собственных детей и как не быть ограбленной по пути домой, — это страшная пошлость и ренегатство, а надо, милочка, напротив, продолжать учить деточек, потому что они уже будут жить в новой коммунистической России. При этом внушающая сила ее тоненького голоса была такова, что вся эта набившая оскомину из раза в раз повторяемая чушь действовала на аудиторию совершенно гипнотически. На протяжении этой речи я несколько раз замечала, как ближайшие соседки той неосторожной, что посмела задать неловкий вопрос, тихонько, хоть на пару дюймов отодвигались от нее как от завшивленной: казалось, что стоит Быченковой щелкнуть пальцами, как они набросятся на нее и растерзают.

В своей книге она перечисляет главные вологодские происшествия ближайших месяцев: оказывается, летом 1917 года у наших местных революционных небожителей происходило множество удивительных событий: стачка сменяла забастовку, за конференцией рабочих депутатов следовал съезд тоже депутатов, но уже солдатских — и так далее. У Рундальцовых, которые берегли и холили библиотеку книг о всяких половых патологиях, а к остальным книжкам относились легкомысленно, валялась где-то на отшибе годовая подшивка старого «Живописного обозрения», которую я со временем утащила в свою комнату. Среди прочего там был рассказ о крысином короле. В старину, когда корабли уходили в дальние экспедиции, сроки которых измерялись годами, крысы составляли для них существенную проблему: в ситуации, когда новых припасов взять негде, меньше всего хотелось делиться ими с расплодившимися грызунами. Тогда моряки выводили крысиного короля: они ловили несколько десятков, а то и сотню крыс и запирали их в один большой ящик. Каждый день им давали воду — но не оставляли никакой пищи. От безысходного голода крысы начинали пожирать друг друга, покуда из всего поголовья не оставались лишь две крупные, злобные, привыкшие к диете из себе подобных крысы. И наконец одна из них делала какой-то особенно тонкий политический ход — и низвергала другую. Тогда последнюю оставшуюся в живых просто выпускали — и она в течение недолгого времени изводила всех оставшихся крыс на корабле.

Что-то в этом роде и происходило в политической жизни Вологды, да и всей России, тем достопамятным летом: еще в феврале все свободолюбцы действовали заедино, но уже к маю или июню успели перегрызться между собой. Для нас, обывателей, существенной разницы не было: время от времени появлялись на улицах скверно пахнущие, тяжело вооруженные крепыши в засаленных бушлатах, проходили парами и тройками, задирали базарных девок, лузгали семечки, сплевывая прямо на свои дивно начищенные сапоги. Потом сменяли их стайки каких-то южных мужчин в шинелях со споротыми знаками отличия. В книге Быченковой это запоздало объяснялось борьбой фракций и прибытием партийных отрядов для дискуссии, но въяве все эти праздные вооруженные агрессивные люди выглядели теми, кем они и были — расхристанными мародерами. Много раз читая в газетах про еврейские погромы на Украине, я всегда пыталась вообразить себя на месте их несчастных жертв, думая, каково это — сидеть за запертыми ставнями, не зажигая света, прислушиваясь к топоту и голосам на улице, и с замиранием сердца ждать приближения убийц. Теперь я это почувствовала въяве, поскольку вновь прибывавшие отряды, если у них не было лоцмана из местных, хаотично бродили по городу, заходя порой и на нашу тихую набережную. Вероятно, что-то в этом роде ощущал и Лев Львович, который, несмотря на принятое крещение, все-таки оставался по крови евреем. В один из дней он вернулся припозднившись и, собрав нас в гостиной, попросил задернуть шторы, после чего достал из портфеля и распаковал маленький, черный, пузатый, поблескивающий масляными боками револьвер. «На всякий случай», — проговорил он веско, убирая его на книжную полку, за пухлые волюмы трехтомной «Истории российской словесности» Полевого. Черные ее кожаные корешки блестели ровно тем же металлическим тоном.

Конечный успех большевиков, о котором так любили потом посудачить оставшиеся в живых и сумевшие удрать русские интеллигенты, был обеспечен прежде всего тем, что они апеллировали к худшим и оттого первичным сторонам человеческой натуры. Солдат они призывали сложить оружие и дезертировать, крестьян — захватывать

чужую землю и рубить казенный лес, рабочих — бросать осточертевшие станки и идти громить кабак. Всякий человек (но не мы) внутри устроен как боевая единица войска Птолемея: на огромном слоне (животном аспекте личности) сидит, едва удерживаясь, хилая душа, маленький голем (человеческий аспект), которая пытается этим животным управлять. Пока все идет по плану и оседланный слон шествует в отряде себе подобных, он послушно выполняет все ее приказания. Но стоит произойти чему-то необычному, как он немедленно рвет узду и выходит из-под контроля. Это может быть любая из монопольно завладевающих личностью эмоций — половая страсть, сильный голод, страх, но может быть и общий пример: собственно, если стадо слонов долго уговаривать сбросить наездников и вместо сражения отправиться пастись на поле сахарного тростника, то рано или поздно уговоры подействуют.

К осени оказалось, что крысиный король победил, причем по всей России. «Собрание районной группы РСДРП, — писала Быченкова, — решило размежеваться со всеми небольшевистскими партийными течениями и созвать городское собрание большевиков. Вооруженный отряд Крас-ной гвардии разогнал эсеро-меньшевистский совет и комитет Временного правительства. Активные эсеро-меньшевистские деятели арестованы». Дату она не ставит, ограничиваясь «ноябрем», но тут как раз я готова была прийти ей на помощь. Это был вечер субботы 17 ноября, день памяти мученика Платона, который в свое время отказался от славы мудреца, соизмеримой с величием своего тезки, а заодно отверг уж совсем ни в чем не повинную красотку, которой вздумал его искушать ее собственный папаша. Обо всем этом нам рассказал о. Максим, забежавший после вечерней службы: назавтра, помимо собственно воскресенья, отмечался День мученика Варлаама, а значит, для его церкви, тоже Варлааму, хоть и другому, посвященной, это был особенный праздник, ну и так далее — отец Максим принадлежал к числу тех особенных ораторов, которые могут часами объяснять, что они торопятся до такой степени, что никак не могут остаться у вас на вечер.

Между прочим, рассказал он и интересное: оказывается, он время от времени навещал Машу, о которой в доме Рундальцовых было как-то забыто. Она тогда еще благополучно разрешилась от бремени здоровым младенцем мужского пола, окрещенным в честь покойного отца Петром (на этих словах он не удержался и взглянул на Рундальцова, как бы проверяя, оценил ли тот рифму судьбы). Ее сестра с мужем, сами бездетные, не чают души в младенце и его матери, и даже, более того, сослуживец ее свояка, некто Каульбарс, весьма положительный мужчина, имеющий свой капитал и, что называется, крепко стоящий на ногах, слишком зачастил к ним в последнее время.

— Каульбарс — что-то фамилия нерусская, — проговорил Шленский, тоже явившийся тем вечером. Был он в последнее время по-особенному деловит, забегал раз в неделю-другую, на вопросы отвечал невнятным мычанием и предложениями читать местную большевистскую газетенку: «в ней все написано». По всему судя, нынешние городские властители вновь приблизили его к себе и использовали для каких-то таинственных местных справок, чему он был явно рад.

— Видите ли, Владимир Павлович, — охотно переключился священник. — Для иных неподготовленных слушателей и ваша благородная фамилия прозвучит слегка по-польски, но ведь ваши вожди учат, что в революции нет ни эллина, ни иудея.

— Иудеев как раз хватает, — буркнул Шленский и искоса глянул на Рундальцова. Тот усмехнулся.

— А кстати, — проговорил вдруг он. — Я все думаю про нашего бедного Веласкеса. Недавно я случайно вспомнил, как недалеко от нашего дома, еще там, где я раньше жил, утонул один еврей. Поплыли вчетвером кататься на лодке — они вдвоем с приятелем и две барышни. На середине озера стали меняться местами, потому что кому-то тоже захотелось погрести, двое встали, и лодка перевернулась. Вроде бы когда они все попадали в воду, он еще получил удар по голове — или бортом, или веслом. Плавать никто из них не умел, но трое остальных уцепились за лодку, хоть и перевернутую, и дождались, пока их спасли. А его утянуло на дно. Совсем молодой юноша, единственный сын у матери, стихи писал… Я его знал немного, но у нас все друг друга знают. И тело его никак не могли сыскать, привозили даже каких-то ныряльщиков, чуть не ловцов жемчуга. Но это все не помогло. Не знаю, кто вызвал из наших — приехали с юга, из местечка, шесть или семь евреев: знаете, настоящие, вы тут таких поди и не видели, все в черном, все как положено. Кого-то они у нас знали, с кем-то поговорили — в общем, следующим утром выплыли они на лодке кое с кем из наших, все вместе. Сами гребли, никого чужих не допустили. И была у них с собой только краюха хлеба, завернутая в полотенце. И что-то они такое знали или что-то нашептали, что бедняга этот сам всплыл им навстречу.

— Мертвый? — азартно спросил отец Максим, прислушивавшийся к рассказу, как ребенок к сказке.

— Ну а какой же еще, — усмехнулся Рундальцов. — Окончательно и бесповоротно. Но это все совершенно не объясняет, куда пропало тело Петра Генриховича.

— Мне до сих пор кажется, что я вот-вот встречу его на улице, — сказала вдруг Клавдия.

— Да, мне тоже, — подтвердил Рундальцов. — Собственно, весь этот сложный похоронный ритуал, начиная с отпевания (извините, батюшка), нужен, чтобы окончательно провести черту между покойником и живыми. Замечали, кстати, наверное, как во время деревенских похорон, пока гроб везут на кладбище, за ним бросают еловые лапы. Знаете зачем?

— Я знаю, — оживился отец Максим. — Чтобы покойник домой не вернулся по своим следам. Вроде как соберется идти, а ноги уколет. Хотя логики в этом немного — не босиком же их хоронят.

— На какую-то мрачную тему мы съехали, — недовольно произнесла Мамарина. — И без того на улице темень и дождь, а тут еще разговоры.

— Подожди, Lise, на самом деле это важно. Не знаю, как у вас, а у меня есть твердое ощущение, что мы все сейчас находимся словно на границе между жизнью и смертью: как будто всё, что мы считали твердым и незыблемым в нашей жизни, вдруг разрушается, как при землетрясении. Все было сцеплено друг с другом, как… мне трудно это объяснить. Как в человеке: каждая часть отвечает за свое: желудок переваривает, легкие дышат, мозг думает. Они, условно говоря, незнакомы между собой, но каждый делает свое дело: если умрет один из органов, остальные тоже погибнут. Для меня сейчас Россия — такой человек, я никогда о ней так не думал, но вот уже год или полтора я просто физически чувствую ее обиду и боль. Вы можете смеяться.

Поделиться с друзьями: