Тень за правым плечом
Шрифт:
Никто не смеялся, только Шленский смотрел на него прищурившись.
— В первые же дни революции, еще в феврале, арестовали губернатора и полицмейстера, помните? Я почувствовал тогда что-то вроде злорадства, как, впрочем, и все мы. Почему? Непонятно. Сам я лично их не знал, губернатора только видел единственный раз на каком-то празднике. Недоволен я ими был, как по инстинкту русский студент, хотя и бывший, ненавидит власть: у нас есть еще кое-какие собственные счеты, вроде процентной нормы при поступлении и черты оседлости — знаете небось? У моего старого приятеля так родителей выгнали в двухнедельный срок: у них был в Москве цветочный магазин, прожили они там лет тридцать. И вдруг в один момент им не продлевают разрешение на пребывание — и всё. Ходи, кланяйся, хлопочи, а будь добр все распродать и выехать, а то пойдешь в тюрьму. Это я к тому, что нежных чувств никаких
— Депутатов, — подал голос Шленский.
— Депутатов. И мы живем, делая вид, что ничего не происходит: ходим в гимназию, учим детей, думая, что и дальше будем жить в своем пузыре, покуда вокруг все будет постепенно меняться к лучшему, потому что хуже уже вроде как придумать невозможно. Но на корабле, получившем пробоину, не может спастись палуба второго класса, когда первый уйдет ко дну, так не бывает.
— Куда-то вы, Лев Львович, в дебри заехали, — проговорил Шленский. — То у вас организм, то у вас корабль.
— Да, с метафорами я, кажется, переборщил, — миролюбиво отвечал Рундальцов. — Но вот послушайте, кажется, я понял. Вы хорошо сказали про дебри, теперь я все понимаю. Я объясню. Сейчас…
В этот момент раздался звон колокольчика и сразу вслед за ним, без перерыва, звуки ударов в дверь. Клавдия спрыгнула со стула, чтобы идти открывать, но Шленский, нахмурившись, жестом остановил ее и пошел сам. Вернулся он в компании троих молодых людей довольно расхристанного вида. Удивительно, насколько меньше чем за год разрухи мы привыкли к тому, что все вокруг пошло вразнос, переломалось и грохнулось, как в русской плясовой — «пляши, изба, пляши, печь». В прежде устоявшемся порядке можно было по внешнему виду определить если не профессию, то, по крайней мере, сословие, к которому принадлежал собеседник. Да, впрочем, люди каждого сословия двигались по своим орбитам, особенно не забредая в чужие угодья: мастеровой мог явиться в господский дом, только если зачем-нибудь потребовались его услуги — приколотить книжные полки или натереть пол. Сейчас же все как будто смешалось.
Трое эти были явными провозвестниками нового мира. Один с простым крестьянским открытым лицом, но обезображенным старым шрамом, идущим из-под низкого лба куда-то за ухо. Одет он был по-мещански (хотя и с обязательным красным бантом, пришпиленным на пиджак и уже несколько замызганным), но перепоясан широким солдатским ремнем. Поглядывал он на нас с каким-то чувством изумленного превосходства, как бывает иногда на ярмарке, когда по таинственному замыслу организатора простофиле из публики достается вдруг первый приз. Второй — единственный из них, явно чувствовавший себя неловко и озиравшийся, как будто в ожидании, что его сейчас прогонят, и он вынужден будет подчиниться, — был чуть не вдвое его старше, с испитым лицом, которое показалось мне смутно знакомым: невысокого роста, еще и слегка горбившийся, сухощавый, смуглый, в затрепанном плаще. Он держал винтовку, на которую иногда взглядывал, как бы не понимая, каким образом она оказалась у него в руках. И наконец, третий, в котором сразу чувствовался предводитель: выше двух остальных, худой, с длинными поповскими светлыми волосами, чисто выбритый, с глубокими морщинами, почти безбровый. Он, по последней революционной моде, был одет в кожаное пальто. Все трое прошли в дом, не отряхнув сапог, так что рядом с каждым натекла грязная лужа.
— Отряд рабочей самообороны, — представился длинноволосый, налегая на «о». — Вы, товарищи, кто здесь есть?
Тогда мне показалось странным, что, настороженно осматриваясь кругом, они вообще не обращали внимания на Шленского, который, приведя их в гостиную, так и остался стоять сзади. Выражение лица его было каким-то хмуро-растерянным.
— А чем, собственно, обязаны?.. — проговорил Рундальцов, поднимаясь с кресла.
— Сидеть спокойно, — взвизгнул вдруг маленький, хватаясь за свою винтовку.
— Я привык, чтобы глаза собеседника находились на одном уровне с моими, — отвечал Рундальцов, опускаясь, впрочем, обратно в кресло, — а пригласить вас присесть я по понятным причинам не могу.
— При старой власти бы пригласили сесть, конечно… — протянул длинноволосый, усмехаясь. — Фамилии ваши назовите.
— Мою фамилию вы могли прочесть на табличке у входной двери, если научены грамоте.
— Да уж пограмотней некоторых, — подал голос молчавший до этого пейзанин с шрамом.
— А остальные?
— А остальные — мои гости, которых
я не вижу необходимости представлять.— Я — Шленский, — вдруг подал он голос из-за спин пришлецов.
— Да тебя-то я знаю, — протянул длинноволосый. Шленский вспыхнул, рванулся было что-то сказать и замолк. — Я про остальных.
— Я Монахов, иерей.
— Еврей? — Все трое захохотали.
— Нет, священник.
Мы с Мамариной и Клавдией тоже назвались. При каждом имени длинноволосый кивал, как китайский болванчик.
— Еще в доме есть кто?
— Прислуга и ребенок.
— Всех сюда приведите быстро. Вы сходите (показал он на Клавдию), а остальные оставайтесь здесь. Клавдия вышла и через несколько минут вернулась с кормилицей и Жанной Робертовной. Они уселись рядом на диван.
— Девочка спит, мы не стали ее будить.
— Сколько лет девочке?
— Год.
— Ладно. Бутырин, обыскать дом. А ну, куда! — прикрикнул он на Мамарину, которая стала подниматься с кресла. Тут мне показалось, что пора вмешаться.
— Ребенок может испугаться, увидев чужого. Позвольте одной из нас сопровождать вашего… подчиненного.
— Я-то думал, что вы за вещи боитесь. Не тронет он ничего. Но нервничаете так — пусть кто-нибудь из женщин сопровождает. И запомните: подчиненных у нас нет. Есть товарищи.
Смуглый маленький Бутырин сунулся на кухню, в мою комнату, после чего затопал на второй этаж, закинув винтовку на плечо; приклад ее бился о балясины лестницы. Я шла за ним, поневоле ощущая исходящий от него запах: что-то звериное, но с нотами дегтя и еще чего-то горького; чувствовалось, что он слегка напуган и сам смущен своим испугом, — в такой ситуации люди склонны к нелепым поступкам, так что я была настороже. Между прочим, я первый раз оказалась на втором этаже, в собственных покоях Рундальцовых. Выглядели они как меблированные комнаты средней руки: коридор, по стенам которого были развешаны картины покойного Петра Генриховича — здесь была не только хорошо знакомая мне лошадь, но и другие сюжеты. Рабочий депутат машинально постучал в первую дверь, спохватился, исподлобья глянул на меня, чтобы проверить, заметила ли я его оплошность, дернул ручку и заглянул внутрь, после чего снова захлопнул дверь и двинулся к следующей. Тут-то, по особенной угодливой ухватке, с которой он открывал двери, я его и узнала: это был лакей из «Золотого якоря»; меня, конечно, он запомнить не мог. Все это он проделывал так быстро, что я даже не успела заметить, какая комната кому принадлежит. Внутрь он не входил. Пока он осматривал левое крыло, я стояла у лестницы; проходя мимо, он посмотрел на меня в упор, так что я заметила его расширившиеся зрачки: возможно, перед визитом к нам он принял что-нибудь для храбрости, либо сама ситуация действовала на него возбудительно. Наконец мы спустились вниз, и он отрапортовал длинноволосому, что во всем доме больше никого нет. Тот кивнул.
— Ладно, господа хорошие. Значит так: час назад кто-то из вас обстрелял из окна второго этажа красноармейский патруль. Легко ранен один боец. Раз дома больше никого нет, то выбирать приходится из присутствующих здесь. Дамочки, я полагаю, вне подозрений. О товарище Шленском не может быть и речи. Служитель культа вызывает у меня определенное беспокойство, но я почему-то думаю, что это не он.
Забавно, что чем дальше, тем интеллигентнее становилась его речь: пропало оканье, исчезли рубленые фразы и повторяемые через слово «товарищи», так что выглядеть он стал естественнее, а оттого опаснее. Почему-то любая маска, добровольно надеваемая человеком, дополнительно сковывает его действия: так, актер, играющий на сцене палача, как бы он ни хмурил брови из-под красного капюшона и ни размахивал топором, никогда не будет столь же страшен, как незаметный серенький мужичонка, деловито и без всякого выражения инспектирующий эшафот, установленный на базарной площади. Так и сейчас: пока длинноволосый выламывался, изображая простолюдина из Усть-Сысольска, нас разделяла эта сценическая условность — но вот из-за маски выглянуло его собственное лицо, куда как страшнее предыдущего.
— Это мы рассуждали индуктивным методом, по Миллю, — сообщил нам бывший крестьянин, явно наслаждаясь происходящим. — Но есть и дедуктивный метод, по Боклю. И оба они указывают нам на одного и того же подозреваемого, бывшего гимназического учителя, известного провокатора и предателя рабочего движения, разыскиваемого социал-демократической партией, гражданина Льва Львова Рундальцова.
— То есть мою фамилию вы все-таки запомнили, — криво усмехнулся Рундальцов. Кровь отлила от его лица, так что белокурая его борода вдруг как-то разом потемнела.