Тень за правым плечом
Шрифт:
3
Оказалось, что Льва Львовича расстреляли ранним утром следующего дня где-то за городом: вывезли нескольких заключенных на конфискованной у купца телеге, доехали до укромного места, ссадили в чистом поле, построили и дали залп. Произошло это из-за дурного соединения случайностей: местным властям, чтобы обратить на себя благосклонное внимание петроградских руководителей, требовалось срочно раскрыть какой-нибудь заговор против дела революции. Властвовал тогда в Вологде один из приезжих главарей, местных дел вовсе не знавший, но кто-то из его здешних подпевал назвал ему несколько фамилий, чуть ли не по адрес-календарю. Начальник губернского жандармского управления, просидевший с весны в тюремной камере и выпущенный в конце лета, уже благоразумно сбежал, как и большинство его бывших подчиненных, но бедный ротмистр Матвеев, который не мог двинуться с места из-за жены, много лет лежавшей в параличе, был схвачен и препровожден в узилище. Заодно сцапали значившихся на той же странице «Памятной книжки» Кичина и Неуступова, не смущаясь тем, что подвизались они по статистическому ведомству. Для представительности выявленному заговору не хватало делегата от просвещения — и тут как нельзя кстати оказался Лев Львович, уже несколько дней к этому моменту находившийся в их руках. Вероятно, Быченкова могла бы за него вступиться как за коллегу (а может быть, они были и шапочно знакомы), но отчего-то этого не сделала, а Шленский как раз в эту минуту подъезжал к вокзалу, лелея в сердце своем надежды на мщение.
Кажется, сначала о расстреле никто и не думал: предполагалось, что в столицу отправится подробный,
Этот матросский суд быстро приговорил всех подсудимых к смертной казни, в последний момент отчего-то помиловав Кичина (причем внезапное это милосердие пропало втуне, поскольку следующим вечером он, натерпевшись за ночь страха, умер от приступа грудной жабы). Еще находясь на кураже и, может быть, опасаясь, что к утру в дело войдут внешние силы, решили немедленно привести приговор в исполнение. Для храбрости еще пили, посылали за привычными уже девками в соседнее село, но те, что-то почувствовав, заартачились и не пришли, несмотря на посулы и угрозы. Некоторые сладострастники подбивали своих товарищей ехать за непокорными сабинянками, но революционное самосознание взяло верх, и решили сперва покончить с арестованными. Наконец, уже на рассвете запрягли пасшуюся в тюремном дворе лошадь (хозяин которой за несколько дней до того приехал проведать арестованного зятя и сам был захомутан), вывели троих связанных заговорщиков, погрузили их в телегу и двинули прочь.
Застоявшаяся лошадь весело трусила по черной подмерзшей земле (осень в этом году была бесснежная); матросы шли следом пешком. Почему-то мне особенно жалко, что Лев Львович не мог в это последнее свое путешествие как следует разглядеть так любимые им милые живые детали, бесконечные пленительные хитросплетения природы; не сумел проститься со всеми травинками и цветами, б'oльшую часть которых он знал по имени. Земля была голой и пустой, на горизонте серо-коричневыми купами громоздился облетевший лиственный лес с мокрыми ветвями, светлые будылья высохшей травы кое-где топорщились над жнивьем, и только откуда-то издалека, где вставал на горизонте зеленый бор, тянувшийся уже без перерыва на десятки, если не сотни верст, доносилось посвистывание клеста.
Через полчаса они добрались до каких-то развалин. Русская жизнь, особенно народная, вся проходит в интерьерах навязчивой ветхости, уютного старья: как будто одежда, попавшая в крестьянский обиход, немедленно становится лохмотьями. Меня всегда этот свершившийся распад трогает до боли — сильнее, чем зрелище человеческого старения. Глядя на какую-нибудь скрюченную ведьму, я могу мысленно размотать назад клубок ее жизни, вообразив ее налитой жизненными соками бабою или бойкой молодайкой. Но при взгляде на гнусные тряпки, в которые она кутается, чтобы отгородиться от подступающего холода, мне тошно понимать, что когда-то это был новенький, выбеленный шерстяной платок. Ей-то предстоит вечная жизнь по ту сторону роковой черты, а вот изношенные ею вещи так и канут в небытие. Раньше, еще полвека назад, по дорогам бродили тряпичники, скупавшие лохмотья, чтобы продать их на бумажные фабрики: так ничтожная тряпочка при легком везении могла сделаться частью новой книги, обеспечив себе вечную жизнь. Но с тех пор (могу себе представить, какие невидимые глазу битвы могучих сил стояли за этим) эту привилегию выторговали деревья, которые, между прочим, и так умели, обратившись в перегной, вырастать из него вновь, — и у тряпья эти шансы отняли.
Человек, сам того не замечая, ежеминутно входит в соприкосновение с тысячами вещей, существ, сил и явлений. Б'oльшая часть этих встреч не оставляет на их участниках никакого следа: как беглый взгляд, которым пеший путник провожает, стоя на переезде, проехавший мимо поезд, никак не затронет его пассажиров. Но какие-то шестеренки в этом гигантском механизме сопряжений иногда вдруг входят в зацеп. Русская природа немилосердна и к живым существам, и к вещам предметного мира, так что развалины, у которых остановилась телега с заключенными, могли стоять на этом месте и пятьдесят, и пятьсот лет. Кто-то когда-то выстроил здесь домишко — у самой дороги, далеко от всякого жилья. Был ли это отвергнутый обществом бирюк, разоблаченная колдунья, стихоплет-мечтатель? Или, напротив, какая-то предприимчивая душа, вроде Быченкова, задумала некогда поставить здесь кабак, но вдруг отменили откупа и пришлось переключаться на иные источники дохода? К нашему времени от домика осталась одна наполовину разрушенная стена с выбитыми окнами и массивная, на полкомнаты, печь, какую обыкновенно кладут в мещанских домах на севере: тоже полуразрушенная, с осыпавшейся штукатуркой, но продолжающая безнадежно грозить небу своей покосившейся трубой. Заключенным велели слезть и стать к стене. После бессонной ночи все трое пребывали в каком-то сосредоточенном оцепенении. Со связанными руками, неловко ступая, они подошли к развалинам. Густо поросшие уже прибитой морозом крапивой, руины были окружены грудами невидного под ее покровом мусора, так что приблизиться к самой стене было почти невозможно. В группе матросов возникло замешательство: разобрав винтовки, ехавшие кучей в той же телеге, они обнаружили, что их на одну меньше, так что кому-то из палачей оружия не доставалось — по какому-то инстинкту каждому вдруг жгуче захотелось оказаться этим единственным. Наконец разобрались, зарядились, построились. Время убыстрилось и пошло вскачь. С неба посыпались вдруг не снежинки даже, а белая крупка, отдельные льдистые шарики. Рундальцов, приоткрыв рот, умудрился поймать один, как собака ловит брошенный ей орешек, и разжевать. Он был свежий и твердый, с каким-то особенным мятным, что ли, или солоноватым привкусом, который привел на память Льву Львовичу что-то давно забытое, но что — вспомнить он так и не успел.
Мы узнали об этом около полудня: Шленский, отправившийся с утра в бывшее губернское правление, где хозяйничали красные, чтобы торжествующе предъявить свой революционный патент, вернулся через час. Растрепанный, с прыгающей челюстью, он не с первого раза смог выговорить свою роковую фразу — а сказав, как новичок на сцене, остался стоять столбом в своей нелепой кожанке, пока Мамарина, хищно растопырив руки, медленно подбиралась к нему, чтобы, вероятно, казнить на месте. Клавдия, подскочив и грубовато дернув за плечо, привела ее в чувство, так что она, бросившись в кресла и закрыв руками лицо, тихо зарыдала. Совершенно бесстрастная на вид Клавдия переспросила, не может ли быть ошибки (ни малейшей) и когда можно будет забрать тело. О последнем Шленский, поспешивший сразу к нам, спросить позабыл, но, как оказалось, привезенная им бумага произвела на здешние революционные круги совершенно магическое действие, так что с этим трудностей не ожидалось. Сообщив это, он с явным
и каким-то неприличным облегчением выбежал вон.Ближайшие несколько дней прошли как будто в тумане. Отец Максим по-прежнему находился в тяжелом забытьи, так что нам пришлось искать другого священника, что было совсем не просто. Заниматься всем этим приходилось нам с Клавдией, поскольку Мамарина так и не пришла в себя: иногда, вернувшись после дня хлопот, мы заставали ее беспечно и задумчиво глядящей в стену рядом с надрывно плачущей дочерью — она не то чтобы не обращала на нее внимания, а просто существовала в каком-то другом мире, отделенном от нашего непроницаемой, хотя и прозрачной стеной. Так же бесстрастно держалась она и на похоронах, которые вышли очень уж многолюдными: были не только коллеги Льва Львовича по гимназии, но и десятки его бывших учеников; вероятно, все, кто остался в городе. Опасаясь, может быть, что прощание с невинно убиенным учителем может принять политическое звучание (сами большевики еще при прежних порядках всегда старались превратить любые похороны в демонстрацию), новая власть прислала отряд бойцов: якобы для охраны, а в действительности — чтобы не допустить никаких выступлений. Краснолицые, белобрысые, в новых, только что со склада, шинелях, они сопровождали процессию с двух сторон, как будто конвоировали нас к кладбищу. Под их постоянным немигающим взглядом (только позже выяснилось, что они едва понимали по-русски) надгробные речи вышли какими-то скомканными: невозможно было говорить о добродетелях безвременно оставившего нас покойника, не подразумевая, что пожравшая его бездна в эту самую минуту смотрела через серые и голубые глаза взявших нас в кольцо автоматонов с винтовками. Несколько слов, сбиваясь и запинаясь, проговорил Шамов, потом один из бывших гимназистов прочитал стихотворение собственного сочинения. Далее появилась вдруг Быченкова, державшаяся до этого где-то в толпе. Своим писклявым голосом она сообщила, что хотя Лев Львович и пострадал (она так и сказала) от силы, олицетворяющей революцию, но жертва его была не напрасна, поскольку погиб он не от революции, а во имя ее. (Между прочим, я снова убедилась, насколько феноменальна была ее власть над аудиторией — эти обидные трюизмы, низводящие покойного до функции какого-то жертвенного животного, были выслушаны не просто сочувственно, а почти восхищенно.) После нее выступать уже никто не взялся. Гроб опустили в землю, каждый бросил по горсти земли, после чего могильщики довершили начатое.
Вероятно, каждый живший тогда в России время от времени задавался мыслью, как получилось, что тысячелетняя империя, разлегшаяся на шестой части земной поверхности, рухнула как подкошенная под напором небольшой шайки болтунов, мерзавцев и заговорщиков. Невозможно представить, чтобы это произошло оттого, что Шленскому хотелось отомстить, а Быченкова мечтала поцарствовать — как смешно представлять переползающего через рельсы жука виновником железнодорожного крушения. Даже если вообразить сотни и тысячи Шленских и Быченковых, действующих одновременно в разных уголках страны, все равно они вряд ли могли бы не только нарушить спокойствие этого колосса, но даже добраться до его сколько-нибудь чувствительных мест — казалось бы, чего стоят провинциальные учителишки перед лицом сотен тысяч солдат и полицейских. Сопоставимо наивным кажется и рассуждение о том, что корень произошедших бедствий был в нерешительности царя, мистических настроениях царицы, сластолюбии Распутина, трусости Керенского или либеральных шорах Милюкова: все эти в действительности наличествовавшие обстоятельства сами по себе перед лицом истории не значили ничего или очень мало — на моей памяти Америкой правил человек, любивший сам, лично, вешать заключенных, и это никоим образом не помешало существованию страны. Дело было совершенно в другом — если продолжать энтомологические аналогии (которые, думаю, могли бы понравиться покойному Льву Львовичу), как сотни или тысячи жуков или муравьев не способны остановить мчащийся поезд, так небольшая стайка ос или пчел вполне могут зажалить до смерти любое, сколь угодно крупное живое существо. Россия с самого начала была живым организмом, а не големом, слепленным из глины и крови, как некоторые иные страны, — и поэтому оказалась уязвимой. Быченковы и Шленские не атаковали ее напрямую, поскольку в лобовом столкновении непременно бы проиграли — нет, размножившись и расползшись по ней, они беспрестанно жалили ее, впрыскивая в сознание всех, до кого они могли дотянуться, свои простые и прямо действующие яды. Они учили смеяться над святынями, презирать свое отечество, видеть в любом действии или мысли их грубо-циническую подкладку; всегда, в любой ситуации сочувствовать врагу или противнику России; отказывать собственной стране не только в праве на существование в нынешней своей форме, но и в какой бы то ни было еще. Поскольку косное человеческое сознание с трудом может жить вовсе без идеала, они приучали восхищаться своими товарищами, случайно угодившими в жертвы: изловленными провокаторами, неудачливыми террористами, подстреленными экспроприаторами — недаром, захватив власть, они первым делом переименовали сотни и тысячи улиц в честь идолов своего подлого пантеона. И оказалось, что эта тактика, придуманная каким-то сумрачным гением, а то и самозародившаяся, как мыши в грязном белье, оказалась убийственно верной: если бесконечно вдалбливать любому человеку, что совесть — пережиток, душа — миф, идея отечества смехотворна, а единственная доступная святыня — покойный ветеринар-недоучка Бауман, павший в единоборстве с дворником, то рано или поздно эффект окажется налицо — хотя и не всегда именно в той форме, в которой мечталось пропагандисту. Иногда адресат их речей, доселе покорный, вместо того чтобы плавно перейти с косных прежних рельсов на новые, революционные, просто останавливался и оглядывался вокруг, как бы впервые видя переменившийся пейзаж.
Что-то в этом роде, хотя и по другой причине, произошло с Мамариной. Ею овладела полная апатия, превратив ее в подобие живой куклы в человеческий рост. Часами она сидела, вперив взор в пространство, почти бесчувственная к внешним раздражителям — если бы мы с Клавдией не хлопотали вокруг, то она бы, вероятно, не ела бы и не пила до полного истощения. Это не было прямым проявлением глубокой скорби: за месяцы знакомства она вообще не показалась мне способной на сильные эмоции, направленные вовне, — и уж тем более они с покойным Львом Львовичем никак не напоминали пару влюбленных воркующих голубков. Конечно, человеку свойственно, почти не замечая присутствие кого-то или чего-то в собственной жизни, вдруг болезненно ощутить утрату этого предмета или субъекта, но даже сама ее прежняя нецельная натура никак не должна была подпасть под власть этого чувства. Она перестала расчесываться и умываться; от нее стало попахивать, так что Клавдии пришлось, самостоятельно вскипятив воду, отвести ее в бывшие владения покойной Жанны Робертовны и там, раздев догола, обтереть мокрым полотенцем, причем на протяжении всей процедуры она стояла с растерянно-задумчивым видом, кажется не осознавая, что с ней происходит. Так прожили мы несколько недель: Клавдия кое-как вела наше хозяйство и занималась Мамариной, которая, впрочем, требовала совсем небольшого ухода; я целыми днями возилась со Стейси и уже рисковала даже выходить с ней на небольшие прогулки. Шленский не показывался, а вот отец Максим порой забегал, причем в первый раз я его не узнала: он не только исхудал, но был и наголо обрит после тифа, что придало его привычному круглому лицу некоторую выписанную авансом античную твердость черт. Он, благодаря говорливости прихожан, знал все наши новости и служил уже сорокоуст по покойному Рундальцову. Впервые увидев Мамарину, он сунулся было к ней с какими-то утешительными словами, но был остановлен ее тупым равнодушным взглядом: она явно его не узнала, что произвело на него еще более гнетущее впечатление, чем на нас, — мне даже подумалось вскользь, не был ли он к ней более неравнодушен, чем пристало его сану и статусу. Впрочем, вскоре, благословив ее, он ушел: ему предстояли какие-то таинственные хлопоты перед новыми властями, покушавшимися закрыть его храм.
Одним темным, уже почти зимним утром я услышала в прихожей странный шум, как будто хлопнула входная дверь. Кроватку Стейси мы давно переставили в мою комнату, так что спала я относительно крепко, но тут все равно проснулась и вышла в коридор. Наш без лести преданный истопник продолжал свою ежедневную службу, так что в спальнях было тепло, но по прихожей гулял какой-то холодный ветерок. Я подошла к двери: она была закрыта, но не заперта (хотя я перед сном сама проверяла ее и накидывала цепочку). Выглянув на улицу, я увидела, что от самого нашего крыльца по свежевыпавшему снегу начинается цепочка неуверенных следов, уходящих в сторону Сретенской набережной. Уже понимая, что произошло, я сбегала наверх, проверила свою догадку, разбудила Клавдию и велела ей присматривать за Стейси, после чего быстро оделась и отправилась по следам: Мамарина сбежала.