Узники вдохновения
Шрифт:
Когда большая часть жизни осталась позади, главной обидой оказались не Костины измены, а то, что он обманул ее честолюбивые надежды. Теперь голос и имя его забыты, он живет на грошовую пенсию, словно какой-нибудь мелкий служащий или дворник. Бедный Костик, ее муж, ребенок, мечта, ее мир. Он был создан Богом как сосуд для великого таланта, но чего-то не хватило, чтобы подняться на сверкающую вершину. И не только здоровья, здоровье — уже потом. Чего? Если б знать, тогда все было бы слишком просто.
С уходом Прохорова из театра любовь Наны к мужу как-то увяла и стала смахивать на повседневную обязанность. Но потом
Прохоров болел долго и безнадежно. Нана видела, что все старания тщетны и пора позаботиться о собственном здоровье. Но тело не подчинялось приказам разума, только души, и она билась за мужа из последних сил. Она так устала, что начала думать: скорее бы все закончилось. Готовясь к самому худшему, внушала себе, что легче переживет несчастье, если вспомнит старые обиды. Но тщетно память просеивала прошлое: всплывали только самые счастливые минуты, и, оказалось, их было много.
Как-то, будучи уже лет сорок женатыми, в год смуты и неразберихи, они шли по Петровскому бульвару, разжившись пакетом сухого молока и банкой тушенки. Стояло бабье лето, погода была славной и настроение тоже славным, Костя нежно обнял Нану и стал игриво целовать и покусывать ей ухо, а она тихо смеялась от чувственной щекотки. Прохожие смотрели удивленно: то ли завидовали, то ли не одобряли флирт пожилой парочки, вряд ли кому пришло в голову, что это муж и жена. Они же не обращали внимания на косые взгляды, занятые собой и необычным ощущением легкости и радости существования.
В ее сердце навсегда осталась печать этого светлого осеннего дня. Такие, конечно, случались и раньше, но молодость принимает их как должное и не хранит так бережно, как старость. Единственно, за что следовало бы по-настоящему возненавидеть Костю — за отсутствие детей, но даже в этом она не могла теперь обвинить беспомощного мужа и с ужасом ждала конца света, который настанет с его смертью. Или не настанет? Что она почувствует потом? Вдруг это будет облегчение, освобождение, и к ней вернется сладость и многообразие мира, который за долгую жизнь она не успела хорошенько разглядеть, а тем более распробовать? Может, она наконец-то займется живописью? Пустые мечты. Прошлое невозвратимо.
Когда Нана уже совсем отчаялась, Прохоров внезапно пошел на поправку, начал ходить, с каждым днем обретая уверенность, и в том же ритме к нему возвращались прежние привычки. И тогда силы — физические и душевные — оставили Нану. Напряжение, в котором она слишком долго находилась, отпустило, и на смену пришла чудовищная слабость, хотелось лежать, не шевелить даже пальцами.
Прохорова раздражало, что жена валяется по диванам в дреме, ему, уже выздоровевшему, было скучно одному, и он надоедал ей пустячными просьбами.
— Дай бананчик.
— Возьми сам, — отвечала она безразлично.
— Я не знаю, где.
— В кухне на подоконнике, в коробке из-под торта.
— Кстати, ты давно не покупала торт.
— Тебе вредно жареное и сладкое.
— Мне вредно жить. Хватит того, что я не пью. Купи.
— Ладно. Завтра.
— Почему не сегодня?
— Я устала.
— Нельзя весь день лежать, организму требуется движение.
— Да.
— Что «да»? Ты и зарядку забросила.
— Право, Костик, совсем сил нет.
— Ты на двенадцать лет
меня моложе. Не прикидывайся.— Не буду, — сказала Нана, оделась и пошла за тортом.
Когда она вернулась из магазина, белая, как полотно, муж заволновался:
— Может, врача вызвать?
— Не надо. Отлежусь, и все пройдет.
— Смотри. Я беспокоюсь.
Еще бы! Нана знала, что он беспокоится и любит ее больше, чем прежде, потому что больше в ней нуждается. Костя всегда был слабым, а не сильным, и она, как могла, старалась его поддержать, забывая о себе, а ведь она тоже была на что-то способна.
Какие глупости лезут в больную голову! Никому она в жертву себя не приносила, она не хотела и не умела жить иначе. Жизнь ее — трепыхание крыльев крошечного мотылька, летевшего на свет и угодившего в паутину любви и чужого таланта. Не самый плохой вариант, если посмотреть вокруг.
Нана подняла глаза, но вместо потолка увидела уходящее в бесконечность небо, прозрачное, как мелодии Беллини. И вдруг она легко оторвалась от постели и понеслась высоко над любимыми местами: над зеленым крымским морем у скалы Парус, над красными черепичными крышами Жоэквары и игрушечными часами Гагрипши, над чистой, словно бриллиант, водой Байкала и зимней Ангарой в розовом тумане, над венецианским кружевом собора Святого Марка, над вековыми соснами Серебряного Бора. Эти пейзажи она могла бы нарисовать, но они и так навеки запечатлены в памяти ее сердца.
А цветы? В ее жизни было так много цветов! Муж всегда дарил ей роскошные букеты. Напрасно она втолковывала ему, что цветы хороши в грунте, Костя не понимал и все носил и носил охапки прелести, казненной на гильотине. По всем комнатам на разной стадии умирания мучились розы, хризантемы, ветвистые гвоздики.
— Поменяй в цветах воду, — напоминал он.
— Я не стану продлевать им агонию. Если хочешь, меняй сам.
Сам он не хотел, и, увядшие, они еще долго стояли в вазах и вазочках, вызывая смутную печаль.
А главное, неизъяснимое блаженство, которое ей было дано испытать, — звуки вечной музыки? Лучшей в мире музыки, от которой хочется плакать! И волшебный голос Кости. И нежные руки обманщика Ладо…
Все прекрасное так хрупко. И счастье, и жизнь так быстро закончились. Всего-то одно мгновение. Она услышала слова Дона Карлоса, спетые трепетным и горячим Костиным голосом:
Но это счастье, что длилось только миг, я не в силах забыть…
Он был неправдоподобно красив, этот тоскующий инфант в черном бархатном камзоле и высоченных ботфортах. Как она его любила и как это было хорошо! Еще хотя бы чуть-чуть…
Слезы разрывали Нане сердце. Сладкие или горькие — она уже не поняла.
Финал
На углу Петровских ворот, возле городской больницы, возведенной в эпоху классицизма и потому больше похожей на театр, чем на лечебное учреждение, тротуар катастрофически сужался и горбатился льдом. Идти было неудобно и опасно, однако Прохоров изловчился, не упал. Справа осталась Петровка, 38 — московский Скотланд-Ярд, рядом, на бывшем особняке Станиславского, белые грифоны целились в небо когтистой лапой. Старик миновал кованую решетку «Эрмитажа», затем Новую оперу, проглотившую летний Зеркальный театр, построенный в XIX веке, и напротив Малого каретного сарая, где теперь квартировали лимузины высоких московских чиновников, свернул во двор своего дома.