Узники вдохновения
Шрифт:
Нить воспоминаний оборвалась. Интересно, куда делось время от одной улицы до другой? Всего за какой-нибудь час перед мысленным взором пронеслись спрессованные в многослойные картинки почти все важнейшие события его жизни. Мелькали лица, роли, города, слова, реки, улыбки, собаки, времена года — чем ближе к концу пути, тем быстрее. Это что — итог?
Прохоров почувствовал беспокойство. Умирать он не собирался, напротив, испытывал подъем сил. Жизнь-то, оказалось, прожита не зряшная, можно еще некоторое время поваляться на лаврах, рассказать Нане, как прошел вечер, и вместе с нею порадоваться, подарить ей цветы, попросить прощения. За долгую жизнь он наговорил ей много плохого. Вот и сегодня, собираясь в театр, выразился не слишком удачно: ты устроила мне подлость! Он уже давно не разговаривал
Но разве она виновата, что заболела? Черт! Надо не забыть, извиниться. Никогда не умел просить прощения. Ну, уж как-нибудь. Например:
— Как ты могла прожить полвека с таким негодяем? Я испортил тебе жизнь. Прости.
А она, конечно, ответит:
— Ну что ты. Я люблю тебя. И ты меня прости.
По сравнению с ним — она святая, хотя тоже бывает противной. Взяла манеру кричать, когда он проливает суп, плохо слышит или целый день торчит у телевизора. А что ему делать? Удавиться с тоски? И эта ее постоянная ирония, а ему критиковать никого не разрешает. Не далее как вчера пел кто-то из новых — белым открытым звуком и без всякого смысла, голос вроде есть, но пестрый, невыстроенный. Но нет, ничего нельзя сказать — сразу шипит: ты всем завидуешь. Может, и завидую, что они так легко живут, хотя ничего из себя не представляют. Ладно, глупости все это, золотой она человек — такого дурака, как он, терпеть полвека! Нужно попросить прощения. Обязательно.
Прохоров в который раз смахнул снег с букета и вошел в подъезд. Дверь открыл своим ключом и постарался не шуметь, чтобы не разбудить жену, если она спит: еще днем ее от слабости все время клонило в сон. С немецкой аккуратностью повесил на плечики дубленку, встряхнул потертую, но еще вполне приличную норковую шапку, попутно подумав, что хорошо бы подкопить денег на новую, но из каких доходов? Меховая шляпка Мананы висела тут же, на вешалке, и выглядела куда хуже. Сначала надо купить ей, хоть она и отнекивается, говорит, что обойдется теплым платком.
Прохоров понес букет в гостиную, чтобы поставить в вазу. По дороге прислушался: из спальни не доносилось ни звука — значит, Нана действительно спала. Ах, черт, не вовремя! Его распирало от впечатлений, хотелось поскорее рассказать, как прошел вечер, показать цветы, а теперь придется ждать до завтра. Он, конечно, ничего не забудет, но какие-то ощущения потеряются, и розы могут увянуть — эти оранжерейные цветы так нестойки. В общем, жаль. Некстати она заболела, как будто очень этого хотела, а сейчас некстати спит. А может, и правда больна? Он больше не будет ее слушать и завтра же вызовет врача, давно хотел это сделать, но она не позволила, боялась попасть в больницу и испортить ему юбилей. Она так о нем заботится. Милая.
Прохоров смахнул сентиментальную старческую слезу и, чтобы не тревожить жену, решил лечь тут же, на диване, разделся, укрылся пледом, но заснуть не смог — переживал события прошедшего вечера. Наконец не выдержал, пошел в спальню: возможно, Нана только дремлет и удастся поговорить.
Торшер освещал часть двуспальной кровати и свесившуюся бледную руку. Стояла абсолютная тишина. Прохоров вдруг с ужасом понял, что такой тишины не бывает, когда люди спят. Сердце заколотилось меж ребер быстро-быстро, мелко-мелко, и тошнота подступила к горлу. Он сделал шаг вперед и всмотрелся внимательнее — Нана была мертва.
Лицо ее уже разгладилось и не отражало того ужаса, который испытывает тело, навсегда расставаясь с душой. Прекрасное лицо, почти не менявшееся с годами, теперь и вовсе просветлело и словно помолодело. Прохоров безмолвно, бесслезно смотрел на жену, не отрываясь, но и не приближаясь, боясь прикоснуться и почувствовать гробовой холод. Он не хотел подтверждения, что перед ним лишь оболочка того существа, которое он так любил, любил мучительно, любил всегда, любил безотчетно.
Подлец! Он так был наполнен суетной радостью юбилея, что даже не сразу понял, что она умерла! Прохоров ощутил прилив гнева, грязно выругался сквозь зубы и изо всей силы пнул ногой стул. Сукин сын, всегда думал только о себе! И вот она ушла первой, унося с собой смысл его жизни. Теперь он уже точно знал:
все, что делал, чего достиг, — было для нее. Не для потехи собственного самолюбия, которым он особенно-то и не отличался, не для публики, не для критиков, не для девок — их он уже и не помнил, а для нее одной. Для нее жил, для нее пел.Собственно, в его жизни были две истинные страсти — вокал и эта женщина, тело которой сейчас невозвратимо остывало. С первой страстью он расстался мужественно и вовремя, не унижая собственного достоинства. Вторая страсть прочно привязывала его к физической жизни. Теперь эта ниточка оборвалась. Он перебрал в уме своих любовниц — не всех, конечно, а тех, кто случайно выскочил из забвенья. Прежде они, не задумываясь, шли на многое, чтобы заполучить первого тенора. На что они готовы для него нынешнего? И готовы ли? Можно найти одинокую бабу, завещать ей квартиру, и она будет его обихаживать. Он станет терпеть чужие запахи и привычки, звуки чужих шагов и прикосновения чужих рук, а баба мысленно желать ему смерти. Большего идиотизма трудно придумать.
Нести свой крест дальше не имело смысла.
Прохоров подумал, что по грехам своим не имеет права надеяться на легкий конец. Ему положено медленно терзаться одиночеством и болезнями, наблюдать унижение беспомощного тела, за которое вопреки логике будет цепляться пугливая душа. И даже воспоминания не принесут облегчения, потому что все было не то и не так.
Он обратил глаза к Спасу Нерукотворному, висевшему над кроватью:
— Нет уж, Господи. Ты меня отметил при рождении, я был маленьким ничтожным червяком и не мог противиться. Я не знал, на что меня обрекали. Но теперь, пока меня еще не оставили силы, я не дамся. Ты не успеешь сотворить со мною того, что давным-давно надумал. Я знаю, что не оправдал Твоих надежд, но кто Тебя просил соваться в мою жизнь со своими подарками?
Прохоров пошел в гардеробную комнату, где в углу, за шубами и пальто, стояло охотничье ружье. Оно показалось ему невыносимо тяжелым, словно груз накопившегося за долгую жизнь совершенного зла и несовершенного добра. Руки плохо слушались, и он поставил ружье обратно. Хотел зайти в спальню еще раз взглянуть на жену, но не смог. Ту, живую, ему было жаль до исступления, эта не вызывала жалости, только скорбь.
Прохоров опять прилег на диван в гостиной — глаза просто слипались. Он привык, что по вечерам спать не хотелось, и было обидно тратить впустую отпущенное на жизнь время, ничтожность величины которого становилась все более осязаемой. Обычно он смотрел телевизор, долго читал в постели, затем лежал без сна, дожидаясь действия успокоительной таблетки. А утром, как только открывал глаза и еще не успевал сообразить, где находится, его охватывало щемящее ощущение потери. Это повелось с тех пор, как он перестал работать. Днем, за обыденными делами, это чувство отступало, но пряталось где-то рядом, заставляя держаться настороже.
Сначала он не понимал — потери чего? Потом понял. Она уходила, эта блистательная женщина в роскошном длинном платье со шлейфом, все быстрее и быстрее продвигаясь к открытой во тьму двери. И вот ушла. Покинула широкий пир жизни. Уже нельзя было разглядеть в глубине той комнаты ее фигуру, и только совсем небольшой кусочек шлейфа все еще был здесь. Ей осталось втянуть его за собой коротким движением и захлопнуть дверь.
Сегодня, в свою последнюю земную ночь, Прохоров заснул легко и незаметно, как засыпал только в детстве, и проснулся с ясной головой и четким осознанием случившегося. Полежал еще немного в ожидании знакомой щемящей боли. Боли не было. Значит, дверь захлопнулась. Все. Кончен бал. Finita la dolce vita. И никаких сожалений.
Старик встал и опять пошел в чулан за ружьем, и тут, совсем некстати, зазвонил телефон. Сначала он не хотел подходить, но звонки не прекращались, нарушая внутреннюю собранность и целостность принятого решения. Он взял трубку.
— Ты уже проснулся? Как дела, как жизнь? — спросил Геннадий так обыденно, что Прохоров вздрогнул.
— Нормально. Жив пока.
— А я сегодня плохо спал! Теперь чувствую себя разбитым. Страсти какие-то снились. Цветы и покойники.
— Цветы — это красиво. Кстати, мне вчера от дирекции преподнесли шикарные розы, а еще сопрано, что пела Марфу, отличная молодая певица, прямо со сцены передала мне свои букеты, — сказал Прохоров, зная, что Геннадию будет неприятно. — А покойники снятся к дождю.