Выбор Саввы, или Антропософия по-русски
Шрифт:
– Странно, а мне казалось, в вашей с ней жизни все и всегда было спокойным и ровным.
– Верно, все верно. Дети обычно замечают лишь громкие скандалы или чувствуют на себе противоположную им крайность – леденящий душу холод, исходящий от близких. Если же страсти полыхают у взрослых глубоко внутри, то детям нет необходимости их замечать. И все-таки в стихотворении… – Дед замолчал в задумчивости и нерешительности.
– Что? Что ты хотел сказать? – встрепенулся Савва.
– Ты не обидишься?
– Как я могу, Фёдрушка, на тебя?
– Пожалуй, в жизни она была чуточку нежнее и мягче – женственнее. Да, пожалуй что так. Это не означает, что ты как-то неправильно описал ее, конечно же нет, просто сделал это по-своему, любя именно как бабушку. – Дед снова задумчиво помолчал. – И еще я хотел сказать тебе нечто важное, что не успел сказать в свое время: пожалуйста, не держи обиды на свою мать. Мне всегда была ненавистна любая диктатура, а вот,
Савва тяжело вздохнул:
– Если бы ты знал, Фёдрушка, как перепахала мне жизнь эта чертова болезнь, сколько доставила разочарований. Я ведь долгие годы в глубине души считал себя уродом, терзался, терялся, пару раз хотел покончить с собой…
– Это уж совсем никуда не годится. Теперь, должно быть, тебе ясно, что мужчина прекрасен не внешностью и уж тем более не решимостью покончить с собой, а умением преодолевать препятствия, претворяя в жизнь благородные замыслы. Мне кажется, ты с этим справился. Дерзай, Савва. Я уважаю твой выбор. Прокладывай свой путь и не слушай, что шепчут тебе в спину зашоренные ретрограды. Никто не требует от тебя отказа от приобретенного опыта, напротив, завоеванные тобой на практике медицинские знания помогут тебе на пути. Надеюсь, не так уж много встречалось в твоем ближайшем профессиональном окружении не понимающих тебя людей.
– Ты знаешь, до некоторой поры практически не встречалось. Поразительно, но в профессии меня довольно долго окружали люди просто потрясающие. Знающие и порядочные.
– Я старался, Савка, видит Бог, я изо всех сил старался, потому как безмерно хотел, чтобы тебе встречались именно такие.
– Как ни странно, дед, я всегда чувствовал над своей макушкой твою незримую теплую ладонь.
– Чего же тут странного? Разве может быть как-то иначе, если беззаветно любишь внука. Любовь, Савочка, не кончается вместе с человеческой жизнью. Уж это я знаю точно. А по пово ду выбранного тобой теперешнего пути добавлю вот еще что. Коль ты не только врач, но и поэт, то поймешь лучше всего стихотворную строфу. К тому же вернее и не скажешь:
Никогда не справляйся о том,
Мы издание века какого.
Но скажи свое веское слово
И самим будь собою во всем.
– И вправду, лучше не скажешь. Перевод кого-то из древних? Западного или восточного?
– Вовсе нет. Талантливейший русский педагог Константин Николаевич Вентцель, придумавший и разработавший собственные методы воспитания детей, в 1917 году написавший уникальную в своем роде «Декларацию прав ребенка», создавший «Дом свободного ребенка» и по русской традиции незаслуженно забытый потомками. Россия, знаешь ли, всегда была преисполнена непризнанными или загнанными в угол гениями. – Дед вдруг протянул Савве поднятую словно в приветствии, развернутую к нему тыльной стороной ладонь, и сказал:
– Давай померяемся ладонями, у кого крупнее.
Савва счастливо шагнул к деду с ответно протянутой на уровне груди рукой. Но сколько бы шагов ни делал он в сторону деда, тот в своем кресле оставался на расстоянии от него двух вытянутых
рук. Соприкосновения так и не произошло.– Ладно, не будем мериться сейчас, как-нибудь в другой раз, – мягко сказал дед и улыбнулся красивейшей в мире, чуть грустноватой улыбкой.
Глава двадцатая О Франция! О нравы!
После ночного разговора все встало на свои места. Антропософская медицина заняла в жизни доктора прочную, бесповоротную позицию. Решение покинуть академическую медицину представлялось теперь единственно верным.
Два раза в год в Москве по инициативе немецкой стороны проходили учебные семинары. И вот, в начале 90-х, когда в России «разухабилась разная тварь», столицу расцветили братки в клоунских пиджаках, выросли очереди за колбасой и возродились продуктовые талоны, Савва Алексеевич, минуя пунцовые пиджаки и колбасные очереди, окунулся в мир прекрасный и удивительный. Ганс Вернер не только приезжал сам, но направлял в Москву и других докторов-антропософов, одним из которых стал очаровательный Олаф Титце. Он был полной внешней противоположностью Вернера. Небольшого роста, круглый как шарик, он обладал какой-то повышенной веселостью и фантастическим даром копировать различные живые существа. Во время серьезнейших лекций он любил устраивать лирические отступления и, демонстрируя, например, льва – большеголового, гривастого, значительного спереди, сзади же мелкозадого, с дрожащим хрупким хвостом, – вызывать громкий хохот аудитории, или, сделавшись вдруг согбенным, с оплывшими, кислыми чертами лица, лечь на пол и мучиться в капризных телодвижениях, изображая недовольного жизнью депрессивного юношу-нарцисса. Подобные лирико-театральные экспромты были неотъемлемой частью жизнерадостной души Олафа Титце.
Именно Олаф Титце задумал отправить Савву Алексеевича на антропософскую учебу и практику в Европу. Выбор пал на Францию, поскольку у доктора наличествовала база французского языка, преподнесенная некогда бабушкой и еще не успевшая выветриться из памяти окончательно. В свободное от работы время доктор засел за французский. Он почти уже восстановился после недавнего инсульта. Помогли переданные Вернером из Германии ампульные препараты и фантастические массажи знакомой Верочки, бывшего мастера спорта по лыжам. Она приезжала два раза в неделю после основной своей работы и делала доктору трехчасовые массажи, которые подняли бы на ноги и самого глубокого инвалида, а затем отбывала по темноте в свой пригород, где жила в скромной однокомнатной квартирке.
Оформление отъезда по традиции затянулось. Доктор корпел над учебниками, но перед смертью, что говорится, не надышишься. Когда была получена виза, куплен билет, а назавтра предстоял перелет, у Ирины случилось сильное отравление. В Москве стояла страшная жара, Ирина вполне могла съесть что-то несвежее. Предотъездная суматоха в сочетании с ее отравлением переросла в безумие. Доктор срочно повез жену в больницу, бесконечно долго ждал, пока ей промоют желудок, поставят капельницу, убедился, что ее жизни ничто не угрожает, опрометью помчался домой, застыл, как над разбитым корытом, над пустым чемоданом, совершенно не понимая, что туда кинуть. В результате положил на дно заготовленные заранее бутылки водки, обернув их тряпичными причиндалами, так до конца и не собранными ему в дорогу Ириной. До отлета оставалось семь часов, а еще нужно было отвезти приятелю нервно мяукающего, подрагивающего недовольным хвостом, старательно путающегося под ногами кота. К приятелю доктор прибыл на автопилоте, с котом под мышкой и почти пустым чемоданом, где звучно перекатывались освободившиеся по дороге от тряпок водочные бутылки. Он плохо себе представлял, что через несколько часов окажется на французской земле. Приятель, оглядев доктора в двери с головы до ног, не одобрил его вида.
– И ты собираешься вот так лететь во Францию? Я всегда знал о твоем безразличии к одежде, но не до такой же степени. Все же не на картошку в совхоз едешь.
– Да ты понимаешь, Ирка тут со своим отравлением, собраться толком не получилось, – пытался оправдаться Савва Алексеевич.
– Ничего, сейчас подкорректируем ситуацию. – Приятель опустил на пол прихожей принятых кота и чемодан, отвел Савву Алексеевича в комнату и распахнул перед ним обширный холостяцкий шкаф. На дверной перекладине приветственной волной всколыхнулись три лопатообразных галстука «а-ля 70-е», в глубине на вешалках чопорно вздрогнули два костюма и болотно-линялого оттенка куртка. Пахнуло дремуче одинокой мужской жизнью.
– Ну что ж, приступим к примерке, – оптимистично потер руки приятель.
Стоя перед зеркалом в лучшем, по словам приятеля, из двух его костюмов, Савва Алексеевич вспомнил студенческую молодость, когда вынужден был донашивать дедовы вещи.
– Тебе не кажется, что все это выглядит не совсем с моего плеча? – повернулся он, широко расставив руки, спиной к зеркалу, лицом к приятелю.
– Ничуть, – заметил тот, – этот костюм придает тебе солидности и уверенности.
– Думаешь?
– Бесспорно. В нем и полетишь.