Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Запретная тетрадь
Шрифт:

Микеле качал головой, возражая, что доверяет Мирелле, потому что знает ее лучше кого бы то ни было еще, говорил, что она девушка серьезная и исключительно рассудительная. Он тоже, как и моя мать, утверждал, что у нее характер точь-в-точь как у меня, и, противореча себе, как и я сама, заключал, что все зависит от общих экономических обстоятельств. «Я зарабатываю недостаточно, чтобы содержать свою дочь так, как мой дед содержал мою мать, а твой отец – тебя, хоть они и не были богаты. Поэтому мне приходится принять, что ты работаешь, что она будет работать. Мы же сами посоветовали ей пойти на юридический. Ради чего?» Я отказывалась признавать, что речь исключительно об экономических соображениях. «И все-таки это так, – настаивал он, – именно так…» Он добавил, что хотя никогда не поднимает тему вслух, но уже давно размышляет об этих проблемах и пришел к выводу, что все нормально, что Мирелла будет работать, а раз так – будет иметь дело с мужчинами, и, естественно, могут возникнуть такого рода слухи. «Нужно доверять ей, – говорил он, – с тобой ведь так же было…» «Со мной?!» – изумленно воскликнула я. «Ну да, – добавил он, улыбаясь, – ты-то должна понимать. Разумеется, я говорю о том, что было много лет назад, когда ты поступила на службу. Я знал, что ты весь день работаешь с директором, в одном и том же кабинете. Ты тогда была молода, тебе, наверное, было лет тридцать…» «Тридцать пять, – поправила

я, – но…» Он перебил меня: «И он тоже был молод, сколько ему было?» «Не знаю, – ответила я рассеянно и тем не менее краснея. – Лет сорок». «Ну вот, он же подвозил тебя домой, иногда…» Я, продолжая краснеть, отвечала: «Но только потому, что мы зарабатывались допоздна. Время было военное, транспорта не было, а у него было разрешение на личный автомобиль». «Да-да, конечно, я прекрасно знаю, и все же иной раз я спрашивал себя, что могут сказать люди, портье например…» «А, конечно, это из-за портье, понимаю», – сказала я, успокоенная и в то же время немного разочарованная. «Разумеется, – продолжал Микеле, – в этом суть поведения Миреллы, ее стремление к свободе, к независимости, у нас оно тоже было…»

«У нас тоже?» «Ну да, конечно, да, – улыбаясь, ответил он, стремясь избежать каких бы то ни было пояснений, – потом оно проходит». Я спросила, почему проходит, а он не смог, не захотел ответить. Он сказал, что я уже давненько очень нервная, мне бы надо к врачу. Чуть позже я сделала вид, что уснула. Я думала, что между Микеле и мной, как между мной и матерью, тоже с годами установился своеобразный условный язык. Он всматривался в меня, приговаривая, что я нервная, что мне бы надо к врачу, и морщил лоб. Он, как и я, знает, что я прекрасно себя чувствую. Он смотрел на меня так же, как я на него, когда он слушает музыку Вагнера. Может быть, мы оба отказываемся принять, что не поддающееся определению нечто, делающее наших детей бунтарями, для нас самих действительно осталось в прошлом.

6 февраля

Я глубоко взволнована: только что закончила перечитывать некоторые из писем, которые писала Микеле, когда мы были помолвлены. Мне все еще не верится, что это я их писала. Я даже почерк не узнаю: высокий, заостренный, вычурный. Они поразили меня прежде всего потому, что не выглядят письмами той девушки, которой я всю жизнь себя считала. Но самое важное открытие не в этом, а в другом: я поняла, что Микеле совершенно не знает меня, раз оценивает мое тогдашнее поведение как свободное, бунтарское. Я гораздо свободнее сегодня, гораздо в большей степени бунтарка. Он продолжает обращаться к тому образу, который уже мне не соответствует. Все то, что произошло за эти годы, не тронуло этот образ: может, потому что мы никогда больше не разговаривали как в период помолвки, только о нас, о том, что творилось у нас на душе. Пойди я к нему и внезапно попытайся резюмировать те постепенные перемены, которые случились во мне, искренне описав себя такой, какой являюсь сегодня, он бы мне не поверил; подумал бы, что, как и все женщины, я выдумываю себя не такой, как есть. Он бы предпочел придерживаться той модели меня, которая уже утвердилась у него в голове, – в том числе чтобы уклониться от решения каких-либо проблем. Может быть, со мной происходит то же самое по отношению к нему и к моим детям. Я хочу понять. Если мы не открываемся нашим родным людям, рядом с которыми живем день за днем, в семье, кому же мы открываемся? Когда мы – в самом деле мы? Быть может, я такая только когда

7 февраля

Вчера вечером мне внезапно пришлось отложить тетрадь, потому что Микеле проснулся и, не увидев меня рядом, отправился на поиски. Я была в столовой: услышала щелчок выключателя, потом шаги в коридоре и еле успела бросить тетрадь в ящик буфета, как Микеле уже был в дверях. «Ты что делаешь?» – спросил он у меня. «Ничего, – ответила я, – закончила прибираться, а теперь как раз иду в постель». Я, должно быть, была бледна, чувствовала, как дрожат руки. Я проследила за взглядом Микеле и увидела на столе перьевую ручку, так и оставшуюся лежать рядом с колпачком. «Ты что-то писала?» – спросил он. Я по глупости ответила, что нет, потом поправилась, сказав, что считала расходы на покупки. Увидела, что он ищет тетрадь с домашними счетами и не находит. «Кому ты писала?» – недоверчиво спросил он. Я рассмеялась, фальшивым, натужным смехом. «Да что ты такое думаешь, Микеле?» – спросила я. Тогда он извинился: «Я и сам не знаю», – пробормотал он. И вопросительно смотрел на меня, умоляя развеять сковавшую его неловкость, не вынуждая его прибегать к конкретным вопросам. Я же, напротив, подначивала: «Ну скажи же… скажи…» Он провел рукой по лицу: «Я думал, что ты пишешь… да, вообще, конечно, вся эта история с Миреллой меня тревожит, я думал, ты пишешь…» Он снова взглянул на меня, прежде чем сказать: «Ну как его? Кантони». Микеле вернулся в спальню, и когда через несколько мгновений я последовала за ним, он уже был в постели, погасил свет.

Может, на самом деле он не боялся, что я пишу Кантони: он боялся, что я пишу другому мужчине. Я хотела бы избавить его от этого подозрения, хотела бы успокоить: но мне пришлось бы сказать ему правду, то есть рассказать о тетради. Я никак не могу рассказать ему, он, наверное, захочет почитать, я никогда не решилась бы дать ему прочесть свои записи. И все-таки я не знаю, что отдала бы, только бы избавить его от сомнений. Особенно меня изумляет мысль о том, что если я, в моем-то возрасте, ни в жизнь бы не подумала писать какому-то мужчине, он, однако же, думает, что я еще могу.

10 февраля

С тех пор как Микеле чуть не застал меня врасплох пару дней назад, я трижды или четырежды перекладывала тетрадь и всякий раз оставалась недовольна новым тайником. Порой мне уже кажется, что Микеле смотрит на меня подозрительно или с показным безразличием подслушивает за мной, пока я говорю по телефону, совсем как я сама подслушиваю Миреллу, чтобы узнать, с кем и о чем она говорит. Я все время боюсь, что он попросит меня: «Поклянись, что не писала никому тем вечером». Я не хотела бы, чтобы меня принудили к клятвопреступлению. И все же иногда я сама надеюсь, что он вернется к этой теме, чтобы покончить с неопределенностью. Желание писать и страх, что тетрадь обнаружат, вынуждают меня вести себя двусмысленно, а это может наводить на подозрения. Вчера вечером, к примеру, я спросила Микеле, не собирается ли он куда-нибудь после обеда. Он же – человек, который, по правде говоря, никогда никуда не ходит, – поднял глаза от газеты и спросил: «Это куда же?» «Не знаю, я думала, ты сходишь прогуляться», – сказала я. «Я-то? С чего бы вдруг?» – удивленно ответил он. «Ну, знаешь, летом ты иногда доходишь до бара на углу, кофе выпить». Он посмотрел на меня с изумлением и не ответил. Уж конечно, решил, что я писала мужчине тем вечером и хочу остаться одна, чтобы писать ему снова.

Я подумала отнести тетрадь в контору, но испытываю необъяснимое нежелание так поступать. Впрочем, даже на работе мне не хватало бы времени или спокойствия, пусть даже у меня уже два года как есть целый собственный кабинет. Продолжать прятать

ее дома уже слишком опасно, и с каждым днем опасность нарастает с каждой новой строкой: я потому только до сих пор не уничтожила тетрадь, что, надеюсь, она поможет мне разобраться в поведении Миреллы, вспомнить факты и их последовательность. Я не хочу, чтобы что-то ускользнуло от меня, не хочу обвинять себя в том, что была легкомысленна по отношению к ней. Потом, когда все прояснится, я покажу тетрадь Микеле, просто вырву несколько страниц. Правда, он может заметить. Не обязательно ему показывать.

В понедельник Мирелла пойдет на работу, график у нее с четырех до восьми. Сегодня мы поругались, потому что я хочу проводить ее в бюро в первый день. Она решительно возразила, говоря, что я выставлю ее в смехотворном свете. Я настаивала, а она чуть не разрыдалась. Я сказала, что хочу знать, кто этот адвокат. «Барилези, я же тебе сказала, кто его не знает?» Она принесла телефонный справочник, быстро пролистала: «Барилези, ну вот, Барилези, адвокат, Бруно, здесь есть адрес, телефонный номер, если хочешь убедиться, что я там, можешь мне позвонить». Я возразила, что хочу поговорить с этим адвокатом. «Ну хоть чтобы показать, что ты на свете не одна, чтобы сказать ему, что никто не заставляет тебя работать, что ты прекрасно могла бы обойтись без этого, что ты просто время убиваешь, прихоть у тебя такая». Она смотрела на меня с отчаянной злобой: «Ты же все испортишь, не понимаешь, что ли? Прихоть такая!..» – раздраженно повторяла она. Я ответила, что она не вольна безнаказанно делать все, что ей заблагорассудится, что она обязана уважать дом своего отца, что не сумеет меня обмануть. Мне кажется, я даже сказала ей: «Тебе должно быть стыдно». А она: «Да чего же, чего именно? Сил больше нет терпеть этот надзор, эти подозрения. Знаешь, на какие мысли ты меня наводишь? Что я напрасно не пользуюсь своей свободой. Такое впечатление, что тебя это расстраивает. Ты с таким трудом веришь в мою честность, что я начинаю думать, что сама ты на моем месте сделала бы это уже в первый день, с первым встречным…» Я заставила ее замолчать, ударив кулаком по столу. «Мирелла! – твердо крикнула я. – Довольно!» Она помолчала несколько минут, потом сказала: «У вас есть возможность завершить любой спор окриком, приказом, а мы так не можем. Но это несправедливо. Впрочем, я даже не знаю, хотела бы я так или нет», – добавила она с оттенком презрения.

Я не удержалась и пошла на работу, хотя по субботам в контору никто не ходит. Мне нужно было побыть одной. У меня есть ключ, в конторе было тепло и пустынно, тихо. Я упала в кресло. Перед выходом из дома зашла попрощаться с Миреллой, предложив ей примирительным тоном: «Я могла бы зайти за тобой, когда ты будешь выходить, вечером, я заканчиваю раньше тебя, подожду у парадной». Справедливости ради должна признать, что заметила болезненное усилие у нее на лице, пока она произносила: «Нет… нет, мам, не настаивай». Я чувствовала, что она борется, чтобы защититься от моей заботы, как от опасности; я спрашивала себя, хватило бы мне смелости поступить так же с моей матерью, и отвечала, что нет. Никогда не смогла бы вот так заявить о своем праве на свободу, не ссылаясь в свое оправдание на какое-нибудь чувство, которое меня так увлекло. В своих письмах к Микеле я обнаружила безудержное стремление покинуть свой дом, родителей; но к этому меня подталкивала любовь к нему, которая, говорила я, заставляла забыть даже о своих обязанностях. Недаром Микеле на днях, увидев, что я не сплю поздно вечером, заподозрил, видимо, что я пишу какому-то мужчине. Он бы и вообразить не смог, что я веду дневник: ему легче поверить, что мной овладели предосудительные чувства, чем признать, что я способна думать. Тогда я спросила себя, не правда ли то, что сказала мне Мирелла в минутном порыве гнева; смогла бы я остаться хозяйкой самой себе, наслаждаясь своей свободой. Но я не знаю, что отвечать. Все вопросы, которые сегодня ставит передо мной семейная жизнь, мучительны.

В конторе же меня сразу окутало ощущение благополучия. Я закрыла дверь своего кабинета, села за стол и открыла ящик, который держу запертым на ключ. Открывая его, я всякий раз испытываю тайный радостный трепет, хотя храню там исключительно лишенные всякого интереса предметы – бумаги, ножницы, клей, расческу и пудру. Никто не знает о привычках, которые я приобрела в офисе, о моих маленьких причудах, как у старого холостяка. Думаю о том, что у Миреллы с сегодняшнего дня тоже будет ящик на работе, и я никогда не узнаю, что в нем лежит. Она спрячет в нем письма от Кантони, подарки, которые не хочет показывать. Я решаю наблюдать за ней – каждый вечер, у выхода – ее бюро недалеко от моей конторы, это почти по дороге, я буду часто звонить, чтобы убедиться, что она действительно работает каждый день, а не от случая к случаю. Боюсь, это повод увидеть Кантони, возможно, чтобы получить от него деньги. Я хотела бы следовать за ней повсюду в жизни, которая у нее впереди, в ожидании ее решений. Мне плохо от мысли, что она общается с людьми, которых я не знаю: она часто будет говорить о них, и это будет все равно что говорить о неведомых странах. Я помню, как Микеле приходил забрать меня с работы в первое время, потому что из-за светомаскировки не хотел, чтобы я возвращалась домой одна. В первый день я была очень рада; мне нравилось демонстрировать всем, что мой муж – красивый элегантный мужчина с джентельменскими манерами. Со временем я стала испытывать из-за этого какую-то неловкость. Я поспешно уходила вместе с ним и прощалась с коллегами уже не тем тоном, что обычно, – совсем как с моими однокашницами в пансионе, когда моя мать приезжала забрать меня по воскресеньям. Когда Микеле знакомился с директором моей конторы, они очень радушно поприветствовали друг друга, но оба чувствовали себя неловко. А я рядом с ними смеялась, шутила, говорила совершенно нелепые вещи, сама себя в них не узнавая. Они смотрели друг на друга, словно два противника, хотя директор отродясь не обращал на меня внимания. Но, видимо, их беспокоила мысль, что я делю свою жизнь, свои дни между ними двумя. Одним словом, я принадлежала им двоим: и обоим, пусть и по разным соображениям, я должна была подчиняться. Когда мы с Микеле наконец вышли из конторы, я нервничала, была взбудоражена. Кажется, будто я тогда была еще совсем молода, хотя мне уже было тридцать пять.

Пока я предавалась этим размышлениям, раздался звук ключа, входящего в замочную скважину, и дверь конторы отворилась. Я резко закрыла ящик, вскочила на ноги и пошла в приемную. Это был директор. Нам стало неловко, мы извинились друг перед другом, что пришли, – даже он, даром что главный. Я поспешила объяснить, что вернулась поработать, сказав, что у меня осталось срочное незаконченное дело. Он ответил: «А у меня нет. Теперь вы знаете мой секрет: я всегда возвращаюсь в контору по субботам после обеда – как раз для того, чтобы ничего не делать, отдохнуть. Разумеется, иногда случается написать письмо-другое. Я никому не рассказываю, потому что не смею признаться, что за пределами конторы чувствую себя потерянным. Воскресенье – это пытка. Да и вообще, я там, снаружи, немного нахожу интересного. В общем, работа – моя вредная привычка», – с улыбкой добавил он.

Поделиться с друзьями: