Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Запретная тетрадь
Шрифт:

За столом Микеле и Риккардо даже не заметили ее отсутствия; Микеле воодушевленно рассказывал о том, как ходил к Кларе: они не смогли прочесть сценарий, потому что пришли еще какие-то люди, но Клара пообещала, что посмотрит рукопись в ближайшее время и сразу же позвонит ему, чтобы назначить еще одну встречу. Они оба были довольны, оживлены, Микеле распахнул окно: они сказали, что на улице уже весна, и я почти пожалела, что просидела дома весь день. Я показала Микеле приведенные в порядок ящики; он сказал: «Молодец, молодец», – и затем снова заговорил о Кларе и ее друзьях, известных людях из мира кинематографа, говорил, что у всех есть машина, один из них даже отвез его домой. Риккардо воспользовался настроением отца, чтобы объявить ему, что помолвлен, что я знаю, кто та самая девушка, и что вскоре он хочет его с ней познакомить. Я испугалась, что Микеле рассердится; была недовольна, что Риккардо портит ему счастливый день. Но Микеле как будто бы изменил свое мнение о тех, кто женится молодым. И тоже сказал ему: «Молодец, молодец».

За разговорами наступила полночь. Я время от времени повторяла, что Мирелла все еще не вернулась, но они не обращали внимания. Пока я желала Риккардо спокойной ночи, он сжал меня в объятиях, бормоча: «Я так рад, мам». В комнате я обнаружила все еще одетого Микеле, который смотрелся в зеркало, проводил рукой по волосам, поправлял галстук. Я повторила, что Мирелла все еще не вернулась, а он заверил меня, что привычки молодежи изменились и для девушки уже совершенно неважно, что она возвращается поздно вечером. Он сказал, что друзья Клары ложатся спать в четыре, да и сама Клара тоже. Я ответила, что это, наверное, люди, которые не обязаны вставать рано утром, иначе я и не знаю, как справляется Клара, она уже не девочка; ей столько же, сколько мне. Он как будто удивился, хотя всегда это знал; сказал, что она сохраняет юный вид, а ее радость и энтузиазм – совсем

как у ребенка. Я спросила: «В общем, ты думаешь, что мне не стоит беспокоиться из-за Миреллы?» «Ну конечно же да», – сказал он, обнимая меня. А потом заговорил о сценарии: сказал, что не было времени прочесть мне его, но что, без ложной скромности, он думает, что вышло достойно. Раздевался он неспешно, мешкая, как будто ему жаль было заканчивать этот день; а я сказала, что, если сценарий и впрямь получится продать, Риккардо не будет нужды ехать в Аргентину. Он почти раздраженно заметил, что речь вовсе не идет о целом состоянии и Риккардо все равно придется себя обеспечивать. Он прав; и все же я не могу не осознавать, что, будь у Риккардо ощущение, что мы сильнее, он бы и думать не стал ни об отъезде, ни о столь ранней женитьбе.

Вообще-то, я не уверена, что Марина мне нравится. Она красива, но есть что-то в ее лице, что не привлекает, не придает ей прелести. Не могу понять, почему Риккардо желает видеть именно это лицо перед собой всю свою жизнь. Она хрупкая, высокая, светловолосая, и у нее слегка неподвижный, остолбенелый взгляд. В субботу после обеда Риккардо открыл дверь ключом и впустил Марину первой, в одиночестве, в столовую. Я не слышала, как они пришли, а она не думала, что я уже там: мы оказались лицом к лицу друг с другом, неподготовленные. Это было мгновение, и, может, это просто мое ощущение, но мне кажется, мы посмотрели друг на друга без симпатии и даже с тайным зарядом враждебности. Думаю, что мы никогда больше не увидим друг в друге этот взгляд, если она действительно выйдет за Риккардо, – но что тем не менее лишь то мгновение было искренним. Риккардо вошел сразу за ней и уже перестал быть моим сыном. «Вот и Марина», – сказал он мне приглушенным голосом. Она и бровью не повела, на ее лице не заметно было и тени волнения. Я ласково взяла ее за руки, хотя у меня не было ощущения, что я лицемерю: мне казалось, что во мне живут два человека – один, принимающий эту встречу и даже ожидающий от нее теплоты, поддержки, и другой, который бунтовал, вынося неодобрительный вердикт изумленным припухшим глазам Марины, ее безжизненным, холодным рукам. Вот какие руки Риккардо желает сжимать, целовать. Ему тоже было неловко: он сел в кресло, чуть ли не вытянувшись в нем, в неправильной позе. Я хотела бы одернуть его, но непросто одернуть мужчину, который пришел представить тебе свою будущую жену; к тому же это поведение будило во мне огромную нежность, я понимала, что он вел себя так, да и говорил в непривычной манере, симулируя небрежность и безразличие, чтобы выглядеть посолиднее. Я чуть не сказала ему: «Знаю, это трудно, давай отправим ее восвояси». Но я заметила, что Марина говорила точно так же, и моя четкая, радушная речь выдавала мою принадлежность к другому возрасту, словно я родом из других краев. Я подала им чай и немного печенья, поняла, что, по мнению Риккардо, этого было маловато. Лицо Марины не выражало ничего, я даже задумываюсь, правда ли, что она несчастна у себя дома, может ли она вообще быть несчастной. «Кто ты?» – хотелось мне спросить. Может, как раз эта непроницаемость ее лика так привлекает Риккардо, который мало кого знает, кроме нас, уже не способных предложить ему никаких загадок; именно ее затяжное молчание транслирует ему желание расспросить ее, встряхнуть ее. С того вечера я сдерживаю порыв спросить у Риккардо: «Ты правда думаешь, что Марина так влюблена?» Он говорил об Аргентине, хотел показать в ее присутствии, что уверен в себе, но он знает, что я все еще считаю его мальчиком, и именно этот конфликт заставлял его нервничать. Мы много беседовали о будущем. Я говорила, что главное для него – учиться и окончить университет в октябре: это самое первое дело. А уж после поедет. Им не стоит пугаться ожидания; Марина улыбалась, пока я говорила, что, два года быстро пролетят, но улыбка эта походила на тот взгляд, с которым она вошла. «Есть же авиапочта», – добавила я. Риккардо горячо закивал: «Точно, есть авиапочта», – словно это я ее изобрела, чтобы им помочь, – и смотрел на меня с благодарностью. Еще я сказала, что это лучшее время в их жизни, потом начнутся хлопоты, ответственные дела, но ни один, казалось, не верил, потому что для каждого из нас, по счастью, лучшее время в жизни всегда впереди. Риккардо взял ее за руку, а она кивала, улыбаясь, делая вид, что мои слова убедили ее. Когда они засобирались, я почувствовала облегчение. В прихожей, пока радостный Риккардо подходил то ко мне, то к ней, как молодая собачка, входная дверь отворилась, и вошла Мирелла. Она не знала, что придет Марина, поэтому, увидев ее, она сначала пробежалась взглядом по брату и по мне, а потом поприветствовала ее с точно отмеренной любезностью. На ней было красное пальто – то, в котором, как говорит Марина, кто-то видел, как она выходила из дома Кантони. Мы еще немного задержались, беседуя, и Риккардо дерзко говорил о будущем, не снимая руки с плеч Марины. Мирелла достала из сумки сигареты и предложила Марине. Риккардо сразу же сказал: «Она не курит». Мирелла преспокойно зажгла сигарету, но пламя дрожало.

Когда они вышли, она спросила меня: «Она тебе нравится?» Я сказала, что она очень красивая. «Да, но нравится ли она тебе?» – настаивала она. Я добавила, что, наверное, у нее мягкий, отходчивый характер, видно, что это хорошо воспитанная девушка, с серьезными принципами. Она взорвалась: «Да как же она может тебе нравиться, мам?» Тогда я сказала, что это она из зависти так говорит, потому что Марина поступает так, как следовало бы поступать и ей, может в том числе потому, что ей повезло встретить такого честного парня, как Риккардо: «Чего он ждет, этот Кантони, почему не покажется здесь? Почему провожает тебя до парадной, как вор, не беспокоясь о твоей репутации, о слухах? Он даже перед швейцаром тебя позорит». Я увидела, что она, сохраняющая невозмутимость, когда я на нее нападаю, вся раскраснелась, когда я набросилась на Кантони. «Почему он не представит тебе свою мать, как Риккардо?» Закурив еще одну сигарету, она ответила: «К счастью, он сирота». Я сказала ей, что она цинична, дерзка и что ей пора перестать курить одну сигарету за другой.

Ничего не ответив, она пошла к телефону. И давай шептаться, я расслышала, как она сказала: «Сандро». Я впервые слышала, как она произносит это имя, и почувствовала жуткий прилив ярости. Она же тем временем объясняла: «Да как обычно». Я хотела подойти к ней, перебить, накричать, так чтобы он услышал и осознал, что я не особенно одобряю поведение дочери. Я сдержалась, подумав, что кто бы он ни был и каковы бы ни были его намерения, он никогда не встанет на мою сторону. Потихоньку, пытаясь успокоиться, я пошла на кухню; вообще-то, здорово, что мне каждый день нужно готовить, мыть посуду, убирать кровати, ведь эти обязанности привязывают меня к еще одной: продолжать себе жить, словно всего того, что происходит вокруг меня, на самом деле не происходит. Я бормотала два этих имени: «Сандро, Марина», чтобы почувствовать, как они звучат, я почти обращалась к ним с вопросом, надеясь угадать, кто те люди, которые носят их. Именно им теперь принадлежат мои дети, хотя Микеле работает, чтобы их содержать, а я готовлю им ужин. Мирелла сказала: «К счастью, он сирота». Может, Марину огорчает, что я еще не портрет на стене. Всё всегда одинаково, веками, говорила я себе, вздыхая, и думала о портрете моей свекрови, о том усилии, которое я сделала, чтобы утаить от Микеле, что не любила ее, и чтобы привыкнуть к жизни с ней. Я помогала ей много лет, я же приводила в порядок ее тело перед погребением. Микеле не сводил глаз c ее застывшей фигуры в черном платье, освещенной дрожащим пламенем свечей. «Она святая была», – говорил он и целовал мне руки, от горя на него нахлынула нежность: «Ты всегда была так добра к ней». Может, это и правда. В семейной жизни в какой-то момент перестаешь понимать, где доброта, а где беспощадность.

9 марта

Сегодня звонила Кларе, с работы. Сказала ей, что со времени визита к ней Микеле словно подменили; потом передала ей все те лестные слова, которые он говорил о ней. Я призналась ей, что он очень переживает в ожидании ее вердикта и каждый день, возвращаясь домой, спрашивает, не звонил ли кто. Клара извинилась, что все еще не нашла времени прочесть сценарий: днем у нее много работы, по вечерам она все время не дома, возвращается очень поздно и без сил. Я сказала ей, что прекрасно понимаю и, вообще, что если она будет говорить с Микеле, то пусть не упоминает мой звонок. Я извинилась за неудобства, которые мы причиняем ей, но все же очень попросила помочь нам, поскольку Микеле эта новая надежда омолодила. Я добавила, что он всегда немного зарабатывал и что определенная сумма сейчас не только решила бы многие из наших проблем практического свойства, но и помогла бы Микеле преодолеть то непростое время, через которое проходят все мужчины в

его возрасте, если они не разбогатели и не достигли выдающегося положения. Она сказала, что Микеле совершенно не показался ей утратившим надежду, напротив. Тогда я напомнила, с каким раздражением Микеле отреагировал на то, что я сказала Кларе о наших финансовых сложностях; может, он опасается, что, зная о нашей нужде, за его сценарий заплатят мало. Я признала, что речь о моем ощущении, на которое меня наводит любовь и, возможно, мое душевное состояние. Она спросила меня, несчастна ли я. Я сказала, что мне для счастья достаточно знать, что Микеле доволен, а дети здоровы. Я снова попросила ее ничего не говорить Микеле о моем звонке. Повесив трубку, я почувствовала, что совершила ошибку и во многом наврала.

10 марта

Я сегодня пошла спать рано, но не могла уснуть. Темнота подавляла меня; слова и образы толпились в моей голове, не давая уснуть, охватывая тревогой, с которой невозможно было совладать. Я боялась, что так и пролежу до утра с вытаращенными в темноту глазами и беспорядочными мыслями: поэтому осторожно встала, чтобы не разбудить Микеле. Я взяла халат и тапочки, надела их уже в коридоре. Мое сердце забилось, потому что я такие трюки не проворачивала с раннего детства; и Микеле боялась так же, как тогда – собственную мать. Потом я все не могла нащупать тетрадь, так тщательно спрятанную в складках лежавшей в шкафу простыни. Наконец найдя, я прижала ее к себе, словно сокровище. Но если Микеле встанет и придет сюда, мне конец. У меня нет никакой правдоподобной отговорки, и мысль о том, что он может прочесть то, что я записываю, ужасает меня. И все же, если подумать немного, стоит признать, что не случилось ничего нового, может быть, у меня просто слишком сильное воображение. Я повторяю себе, что это невозможно, что он знает меня много лет, что я была рядом, когда он был молод, когда говорили, что я красива, и именно сейчас подобного не может быть: и все же я совершенно убеждена, что директор влюблен в меня.

Сегодня он ждал меня с нетерпением, я уверена. Едва услышав ключ в замочной скважине, он, должно быть, оставил свое место за столом, чтобы пойти мне навстречу, потому что, когда я закрыла за собой дверь, он уже стоял передо мной, у входа. Я тихонько рассмеялась, словно пришла, совершив побег откуда-то. Он тоже смеялся, помогая мне снять пальто. На столе у себя я нашла веточку мимозы. Пока я смотрела на него, чтобы убедиться, что это от него, прежде чем благодарить, он сказал, почти извиняясь: «У нас в саду полно мимоз, они уже все расцвели. Так что я сорвал веточку, но положил в карман, и она завяла». Я просто сказала спасибо, не желая придавать значения жесту, который, вообще-то, совершенно естественен; у мимозы был теплый аромат, я долго нюхала ее, потом вдела в петлицу платья. Он стоял передо мной, смотрел на меня молча: я подняла на него взгляд, улыбаясь, и впервые подумала, что у него ведь есть и имя – Гвидо.

Мы работали два часа; я вся извелась. Я не раз видела его подпись, его имя на фирменном бланке, но всякий раз, как он смотрел на меня, я думала «Гвидо» и, краснея, вновь склоняла голову над работой. Я чувствовала себя неловко, растроганно: мне кажется, что только с сегодняшнего дня он смотрит на меня как на человеческое существо.

Ну вот, собственно, и все. Больше ничего нет. Мы разобрали кучу писем, обсудили ряд срочных проблем, потом он сказал: «Ну все, хватит», и мне показалось, что работали мы в шутку. «Хватит», – повторила я, словно прекращая играть во что-то. Он спросил, устала ли я и как провожу воскресенье. Я хотела было упомянуть дневник, но не отважилась; сказала, что хожу навестить мать, пишу кое-какие письма. Он сказал, что уже много лет не пишет личных писем и что человек, который много работает, в конце концов остается без настоящих друзей: у него только деловые знакомства, дружба по принуждению, почти по расчету. «Мы остаемся одни», – сказал он. Я напомнила ему, что он создал прекрасное предприятие и оно у него остается. Тот, кто что-то создал, говорила я, никогда не один: книгу, картину, компанию, ну, там, завод – это все остается. «Я же посвятила всю свою жизнь детям, – добавила я, вздыхая, – а дети уходят». Он покачал головой: «Они не уходят, – поправил он меня, – в каком-то смысле было бы даже здорово, если бы уходили. Мы были бы одни, но могли бы, по крайней мере, насладиться преимуществами своего одиночества. А так у нас нет ни единого из этих преимуществ, и мы все равно одни». Мне нравилось слышать, как он говорит, что один, хотя его речь звучала безразлично, даже немного цинично. И все же, качая головой, я настаивала, говоря, что у него есть крупная компания и возможность вести комфортную, богатую жизнь. Он ответил, что это тоже ничего не значит; важны другие вещи, говорил он. И у меня внезапной вспышкой проплыла перед глазами Венеция. «В определенном возрасте, – продолжал он, – нам больше недостаточно всего того, что мы совершили; оно просто сделало нас теми, кто мы есть, и все. И вот такими, какие мы есть, теперь, когда мы – это действительно мы, те, кем мы захотели или смогли стать, нам хотелось бы начать жить по-новому, сознательно, следуя нашим сегодняшним вкусам. Вместо этого приходится продолжать жить той жизнью, которую мы выбрали, когда были другими. Я постоянно работал, потратил тридцать лет на то, чтобы стать тем, кем стал. И что теперь?» Он с заметной горечью задал этот вопрос в пустоту. Потом, почти жалея, что дал волю словами, добавил, смеясь, что стоило бы установить какой-то возраст – «положим, сорок пять лет», после которого есть право быть одному и иметь возможность заново выбрать себе жизнь. «К тому же, – заметил он, – никто не понимает ни того, что мы делаем, ни тех усилий, которых нам это стоит, – никто, кроме тех, кто с нами работает». Я почувствовала, что его слова направлены против его жены; может, Микеле тоже иногда так говорит обо мне. Я говорила себе, что ничего не просила, что покупала только обувь для детей, одежду для детей, еду, а не норковые шубы. И при этом задавалась вопросом, важно ли это обстоятельство, приходя к выводу, что да, важно, только говорит оно не в мою пользу, потому что Микеле даже на мои запросы посетовать не может. «Тем не менее, – сказала я ему с лукавой улыбкой, вспоминая то, что Мирелла говорила о Барилези, – если бы вам предложили отказаться от того тяжелого труда, которым становится для вас работа, вы бы разве отказались?» Разговаривая, мы встали и подошли к окну: под нами был сад, печальный сад с пальмами и олеандрами, на который ложилась тень. «Нет», – бесхитростно признался он. Мы посмеялись. «Но, может быть, как раз потому, что у меня больше ничего нет», – добавил он, понизив голос. Его присутствие казалось мне совершенно новым, но приятным. Он говорил, что вплоть до недавнего времени он все еще вынужден был бороться из часа в час, бывали дни, когда он не знал, как справиться с серьезными заказами, как заплатить сотрудникам. Я сказала, что всегда замечала это и переживала за него, что всегда ценила его силу, его упорство, его способность выглядеть спокойно в любых обстоятельствах. Ему ли сетовать, говорила я, ведь у него была выдающаяся жизнь: и, улыбаясь, напоминала, что работать он начинал бухгалтером на текстильном предприятии. Он вспомнил тот день, когда я пришла в контору: говорил, что первое время его смущала моя светская манера держать себя, всякий раз, как я входила в его кабинет, ему хотелось встать, словно мы были в гостиной, а когда я приносила ему папку с входящей корреспонденцией, его раздражало, что я переворачивала страницы, что подсушивала его подпись пресс-папье. «Ни разу не замечала», – сказала я, улыбаясь. «О, – воскликнул он, – я всегда очень старался, чтобы вы не заметили».

В саду уже стало темно; в оконном стекле отражалось мое лицо, вполне себе молодое – может, потому что перед конторой я была у парикмахера. Я сказала: «Уже поздно», и он помог мне надеть пальто. Потом обронил, что через десять минут приедет машина, он мог бы подвезти меня. Я отказалась вежливо, но порывисто. Он сказал, что в этом нет ничего дурного. Я ответила, смеясь, что не в том дело. Тогда он проводил меня до двери, словно я не его сотрудница. «Спасибо, что пришли, – сказал он, – мы смогли спокойно поработать, и кроме того, мне было полезно поговорить. Я никогда ни с кем не разговариваю». Я чуть было не сказала: «И я». Вместо этого еле-еле проговорила: «Хорошего вечера», не улыбаясь, и вышла.

На улице дул свежий, приятный ветерок. Такого не может быть, твердила я себе, он знает меня столько лет: он говорит со мной так же, как говорил бы с каким угодно другим человеком. И все же мне казалось, что все сделалось прекраснее вокруг, огоньки весело сияли. Шутки ради я попробовала прошептать: «Гвидо», – и во мне тоже все осветилось.

14 марта

Никто не замечает, что уже несколько дней я все время витаю в облаках. Совершенно не могу сосредоточиться на том, что делаю, и моими движениями руководит привычка. Мне все время хочется молчать: будь у меня возможность, я бы часами лежала в кровати и грезила, даже не следуя за какой-то определенной мыслью. Мне нравится теряться в уверенности, что я жива. Я постоянно чувствую вокруг себя ласковое присутствие, довольный взгляд. Когда я дома, часто подхожу к окну, словно ожидаю, что замечу, как кто-то проходит мимо в абсурдной надежде увидеть меня. Воздух вокруг меня наполнен новой энергией, и вещи выглядят по-новому привлекательно в моих глаза; я больше не устаю, напротив, мне нравится, что начинается день, каждый день кажется мне соблазнительным. Мне уже иногда случалось так себя чувствовать; особенно по воскресеньям, когда погода хорошая и зеленые кроны деревьев звенят на солнце; но то были краткие мгновения, и после день сразу же вновь казался похожим на все остальные, унылым.

Поделиться с друзьями: