Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Запретная тетрадь
Шрифт:

Мой кабинет был прибран и выглядел уютно. Вернувшись туда, вдыхая запах полировочного воска, древесины, кожи, я ощущала непередаваемое счастье. Я отложила перчатки, шляпу, неспешно, словно приехала в гостиницу отдохнуть подольше. Мне захотелось заказать кофе, потом я подумала, что будет любезнее подождать. Я села за письменный стол, открыла папку с корреспонденцией, но без директора как будто не могла ни за что взяться. На некоторых письмах я видела его почерк, пометки красным карандашом: «Да, хорошо» или «Нужно проверить», а еще чаще «Обсудим». Это были как будто приглашения к разговору, которые я в его отсутствие не могла принять. Поэтому я в нетерпении напрягала слух навстречу каждому звуку, каждому скрипу. Ничего. Тогда я встала и пошла в его кабинет. Я зажгла лампу на столе, поправила нож для бумаги, карандаш, ручку, которые, впрочем, и так лежали в точности на своих местах. Я смотрела на его пустое кресло и слышала, как его голос нежно произносит: «Обсудим».

Мне казалось, что он имеет в виду не только деловые письма. Может, он понял, что я хотела бы поговорить с ним о Мирелле, и побуждает меня к этому. Может, ждал, что я расскажу ему о себе. Я села в кресло напротив его стола, словно пришла побеседовать. Он – единственный человек, с которым я могу поговорить. Уже много лет как у меня не осталось друзей: у моих старинных однокашниц из пансиона и молодых женщин, с которыми я общалась, когда только-только вышла замуж, совсем другая жизнь: они просыпаются поздно, идут в парикмахерскую или в ателье,

после обеда играют в карты, у нас больше ничего общего, мы не можем поговорить. C другими сотрудницами конторы мне столь же неловко, потому что с ними нас не объединяет ни прошлое, ни социальное положение, ни воспитание или манера речи. Да я и не могла бы завести новых подруг; уже много лет у меня едва хватает времени на то, чтобы добежать из дома до конторы, из конторы домой. Я думала, что владею временем, вложенным в детей, как капиталом; но теперь они воруют его и уносят с собой. На самом деле, я не владею ничем, кроме времени, вложенного в работу: только в конторе я чувствую себя свободной и не испытываю ощущения, будто обманываю кого-то. Потому что во мне живет память однажды произнесенной лжи, уж не знаю какой, и обреченности хранить ей верность. «Обсудим, – хотела я сказать директору, – обсудим». Я чувствовала себя так, будто меня охватила лихорадка, и тем не менее сознание было ясным, чистым. Мне казалось, что он уже вот-вот появится, иначе я утрачу значимые фрагменты разговора, имевшего для меня огромную важность. Каждое мгновение драгоценно в моем возрасте, вот что мне хотелось ему сказать.

Телефон снова прозвонил, и я испуганно вздрогнула. Вскочила на ноги, не зная, снять ли трубку. Мне казалось, будто кто-то увидел меня через провод в кабинете директора и посчитал мое поведение бесцеремонным; он и сам, войдя, мог бы задаться вопросом, что я там делаю. Телефон упорствовал, я села на его кресло и сказала: «Алло…» Это был он. Мое сердце заколотилось, он говорил приглушенным голосом. «Сожалею, – сказал он, – я не могу прийти». Я не дышала; я не была готова к такому раскладу, и мне казалось, что все вокруг меня рушится. «О!..» – вздохнула я. Он повторил: «Мне жаль». «Я прямо-таки не знаю, как быть, – сказала я, – я хотела с вами поговорить». И тут же добавила: «Это по поводу кое-каких дел». Он сделал короткую паузу, потом объяснил, что должен задержаться дома, потому что у сына день рождения. И добавил, что уже дважды звонил, но никто не отвечал. «Я догадался, что вы придете в контору, надеялся, что вскоре смогу освободиться, но вместо этого…» Он молчал, не прерывая связи. Я тоже замолчала, затем сказала: «Я прекрасно понимаю, ничего страшного, постараюсь разобраться сама, обсудим в понедельник». Я положила трубку и не могла оторвать от нее руки.

Я еще немного посидела за его столом, на мягкой коже кресла. Наконец поднялась, погасила свет и, больше не оглядываясь, закрыла свой ящик, надела шляпу и вышла. Я брела не спеша, мне не хотелось возвращаться домой, был соблазн присесть на скамейку в общественном саду. Город кажется мне красивее, светлее и привлекательнее по субботам после обеда. Уже некоторое время мной владеет иррациональное желание отдохнуть, оно подталкивает меня распахнуть окно, ощутить на лице свежий воздух, напоминает мне о лесах, деревне, морских пейзажах, а в конце – неизменно о Венеции. Стоит вернуться домой, как этот праздничный порыв развеивается. Дома, не знаю почему, мне вечно хочется просить прощения. Может, потому что я знаю, что много чему не уделяю достаточно внимания из-за этой тетради. Я не ложусь допоздна, а потом чувствую усталость днем. Сегодня, к примеру, я жалела, что ходила в контору и потеряла там время, ничего не делая: кухню все еще надо было привести в порядок, а Микеле нужны рубашки: я писала несколько вечеров подряд и не успела их погладить. Иногда, поддавшись блаженному чувству опьянения, я представляю себе, как отдаюсь беспорядку; оставляю грязные кастрюли, нестираное белье, неприбранные постели. Я засыпаю с этим желанием: свирепым, ненасытным желанием, похожим на то, как я вожделела хлеба, когда была беременна. По ночам я вижу сны, что должна исправить такой страшный беспорядок, но у меня не получается, я не успеваю до возвращения Микеле домой. Это кошмар.

Может, мать была со мной чересчур бескомпромиссна в детстве. «Шей, – постоянно твердила она мне, – учись». Когда я чуть подросла, как только я переставала учиться, она поручала мне какие-то домашние дела. Никогда не позволяла мне бездельничать, никогда не забывала обо мне. А если теряла меня из виду, то входила ко мне в комнату и спрашивала, чем я занята. «Женщина никогда не должна сидеть без дела», – говорила она.

Микеле сегодня вечером вернулся домой довольно поздно; у него был утомленный, усталый вид. Я спросила, работал ли он в банке над киносценарием. Он взглянул на меня, внезапно замерев, словно пораженный моим вопросом. Потом сразу пришел в себя, сказал: «Нет, нет, какой там кинематограф, сегодня столько дел было. У меня болит голова, лягу спать сразу после ужина». Я ответила, что хотела бы поговорить с ним о Риккардо и Мирелле, поскольку мне сложно принимать решения без его участия, доверяясь лишь своему здравому смыслу и, в общем, самой себе. Он ласково сказал, что оставляет мне свободу действовать на мое усмотрение, что я в любом случае всегда могу говорить и от его имени тоже; заверил меня, что никто не справляется с этим лучше и тактичнее, чем я. Он меня растрогал, больше того – его слова мне польстили, и я обняла его, мне нужно было немного поддержки, немного тепла. Ничто не расслабляет меня лучше, чем прижаться лицом к плечу Микеле. Он спросил меня, были ли вести от Клары.

25 февраля

Сегодня звонила моя мать, и по глупости так вышло, что я ответила ей нетерпеливо. Она всегда звонит мне воскресным утром спросить, приду ли я ее навестить. Сегодня утром мне было неохота, и я сказала, что у меня нет времени. Что, впрочем, правда, потому что по воскресеньям, хотя я встаю в привычное время, Микеле и дети просыпаются очень поздно, ходят по дому в халатах, а полуденное солнце падает на еще теплые постели. Микеле всегда говорит, что никто не сможет отнять у него эту роскошь – поспать по воскресеньям. Иной раз я и сама была бы не прочь позволить себе долгий сон, но кто тогда позаботится о делах? Так что я приношу ему завтрак в постель, и мне радостно смотреть, как он ест с удовольствием, в хорошем настроении. Моя мать этого не понимает, она не одобряет Микеле – может, потому что страдает от бессонницы. Она сказала, что, вообще-то, имеет право иногда видеть меня, я ее единственная дочь. Тогда у меня сдали нервы: я сказала, что я также единственная жена и единственная мать и у меня нет больше сил. Я даже сказала, что вчера, в субботу, мне пришлось вернуться в контору. Сказала, что только мне одной известно, сколько у меня причин беспокоиться и нервничать. Она возразила, что не понимает, с чего бы это мне беспокоиться и нервничать именно сейчас: Микеле получил прибавку к зарплате, у Риккардо гарантированно прекрасное будущее в Аргентине, а Мирелла, все еще продолжая учиться, пошла работать. Это ее наблюдение вызвало во мне раздражение. Я резко ответила, что она жила в другие времена, жизнь ее была легка, а мою ей не понять. Моя мать возмутилась: «Легка?!» – воскликнула она и напомнила, что у них все украл Бертолотти, что ей пришлось бороться десять лет, через суд добиваясь возврата виллы, и в конце концов она ее потеряла. Разговоры об этом Бертолотти, который был плохим управляющим имуществом моей бабушки, я слышала всю жизнь: все наши беды приписываются ему, это из-за него, дескать, наше экономическое положение столь плачевно. Девочкой, слыша разговоры о нем, я в ужасе умолкала, словно

речь шла о дьяволе. Сегодня я сказала, что Бертолотти стоило бы проесть эту виллу вместе с поместьем, потому что надежда вновь овладеть ею обрекла нас на беду, мы до сих пор несем на себе это бремя, и потому нам так трудно привыкнуть к нашему положению: мне – из-за этой виллы, а Микеле – из-за военных мундиров его отца. Из-за них бедность вечно будет давить на нас, как нечто стыдное. «У нас нет ни гроша, но мы все равно еще чувствуем себя хозяевами тех вилл и лошадей. Взгляни на детей; они о Бертолотти слыхом не слыхивали и прекрасно себя чувствуют». Моя мать замолчала по ту сторону провода; она знает, что я так говорю, когда раздражена. То, как я говорю, по ее мнению, – тоже вина Бертолотти, и это ее утешает. «В общем, ты не придешь?» – спросила она. «Нет, – ответила я, – не могу».

Позже – уже выйдя на улицу – я пожалела об этом. Воскресный воздух успокаивал меня, рассеивая все мои переживания и прогоняя усталость. Я зашла в какой-то бар и позвонила матери. «Я управилась быстрее, чем думала, – сказала я. – Сейчас забегу на секунду. Купить тебе что-нибудь?» «Да, спасибо, – сказала она, и радость проступала сквозь ледяное спокойствие ее голоса, – немного вкусных фруктов для папы». Я еще купила букетик фиалок; но мы с матерью стыдимся таких жестов: сказала ей, что пришлось купить его у настырной девочки, просившей милостыню.

26 февраля

Сегодня вечером мне нужно лечь пораньше. Риккардо за столом сказал, что слышит, как я допоздна хожу по дому. «Что ты такое делаешь?» – спросил он у меня. Мирелла при этих словах тоже подняла взгляд от тарелки и посмотрела на меня. Без какой бы то ни было рациональной причины я испугалась, что они начнут искать тетрадь. Я сказала, что, видимо, все-таки страдаю от бессонницы, как моя мать.

Сегодня утром директор вызвал меня сразу, как только я пришла. У него в кабинете были другие люди; меня раздражало их присутствие, и тем не менее я воодушевленно беседовала, чтобы их задержать. Когда они вышли, директор принялся просматривать почту, не глядя на меня, сказал, что у него на неделе уже не остается времени даже на чтение важных писем. Он выглядел усталым, раздраженным, но когда наконец поднял на меня взгляд, то улыбнулся. И снова заговорил со мной о субботе, вздыхая: «Семья…» – а я повела себя глупо: покраснела. Потом он спросил меня, буду ли я свободна в следующую субботу, смогу ли прийти в контору. Я ответила да с чрезмерным энтузиазмом. Тогда он поднял взгляд и посмотрел на меня, не улыбаясь, с глубокой нежностью. «Около четырех?» – предложил он. Я кивнула. Мои холодные руки лежали на стекле, покрывавшем стол. Наконец он попросил меня показать письмо, которое я написала, и когда я вернулась, он уже переменился. Даже сказал, что письмо не годится, и мне пришлось переделать его.

27 февраля

Сегодня, когда я возвращалась домой пообедать, консьержка вышла мне навстречу под каким-то предлогом, а потом сказала, лукаво улыбаясь: «Синьорина вернулась несколько минут назад, ее подвез жених». Я колебалась несколько секунд, и она тут же воспользовалась этим, чтобы сказать: «Мои поздравления». Я не ответила, продолжая улыбаться, и отошла, но меня так смутили эти ее слова, что домой я поднялась по лестнице, забыв вызвать лифт.

Мирелла была у себя в комнате; я передала ей замечание консьержки, а она улыбнулась, бросив: «Ну и сплетница!» И все. Я пожалела, что заговорила об этом, ведь продолжение спора без конкретной позиции может только ослабить мое положение. Я оглядывалась, надеясь что-нибудь обнаружить: мне уже некоторое время кажется, что в комнате Миреллы спрятан какой-то секрет и что если у меня достанет смекалки отыскать его, он все мне ясно о ней расскажет и укажет, как себя вести. Я сдержалась и не стала говорить ей: «По крайней мере пусть не подвозит тебя до парадной». Я могла бы дать такой совет подруге, но не своей дочери, хотя признавала, что именно та принципиальность, к которой нам приходится принуждать себя в семье, предопределяет отсутствие искренности. Может, есть подруга, которой она поверяет свои тайны: например, Сабина, которая уже некоторое время звонит чаще обычного и учится вместе с ней в университете. Я думаю, что надо бы ее расспросить, хотя заранее знаю, что она ничего не скажет. Если Мирелла или Риккардо зовут в гости каких-то друзей, а я вхожу в комнату, где они сидят, все тут же умолкают и встают на ноги – одновременно уважительно и недоверчиво, как в школе, когда в класс заходит учительница. А ведь я стараюсь выглядеть любезно, радостно, пытаюсь завоевать их симпатию, угощая их какими-нибудь сладостями и кофе, летом даже спускаюсь в бар на углу, чтобы купить мороженого. Они смотрят на меня неуверенно, пытаясь угадать, что за хитрость кроется за моим к ним вниманием. Иногда я задерживаюсь на пару минут и беседую с ними, рассказываю какие-нибудь байки, способные их повеселить, а главное – демонстрирую свою либеральность, надеясь тем самым приблизиться к их образу мысли, к их возрасту. Но чем больше я отдаляюсь от их представления о родителях, о матери их сверстников, тем больше смущаю и пугаю их. Когда же я сурово объявляю, что Мирелла не может пойти гулять, потому что уже пора ужинать, или что Риккардо не получит денег на кинематограф, чувствую, что их это вполне устраивает.

Так что Сабина ничего мне не скажет. Но я твердо намерена провести расследование, хотя сейчас уже кажется, что Мирелла полностью захвачена учебой, работой, и она замкнулась в себе, ничего больше не говорит. Сегодня я позвонила на работу, сказав, что неважно себя чувствую, и осталась дома, чтобы порыться в ее ящиках. Я делаю это впервые, и у меня дрожали руки, такое было ощущение, словно я ворую. Рылась я тщательно, думая: «Это необходимо», хотя сама не знала, что именно рассчитываю найти. Мне едва ли не казалось, будто я могу найти самого Кантони, зарывшегося в платья, в бумаги, в белье. Но его не было и следа; Мирелла вышла, взяв с собой подаренную им сумку и часы. Я надеялась найти хоть какую-нибудь фотографию, записку, но ничего не обнаружила. Искала я недолго: после этого осмотра ее ящиков, немногочисленных и весьма потрепанных вещей, кое-какого белья, которым она владеет, я снова констатировала, что Мирелла – бедная девушка. Она кажется мне еще более беззащитной перед моим обвинением, подозревать ее в чем-либо кажется мне жестоким.

Наконец мне вспомнилось, что ее дневник заперт на ключ в ящике стола. Я обрадовалась, торжествуя победу; но затем застыла в нерешительности, вспоминая все то, чему сама учила своих детей касательно чужих секретов. Я вышла из комнаты, чтобы устоять перед соблазном, но вместо этого отправилась на кухню и взяла нож, чтобы взломать ящик. Я была исполнена решимости совершить этот поступок без малейшей жалости, как будто отрезаю гнойник. Я вставила нож между ящиком и поверхностью стола, но к своему удивлению сразу почувствовала, что он поддается, потому что не заперт. Дневника там не было. Его больше нет. В ящике лежат бессодержательные письма, старые фотографии. Там тоже никаких следов Кантони. Вместо того чтобы успокоить меня, столь явная невинность кажется мне подозрительной. Не может такого быть, чтобы у нее не было какого-нибудь письма от него, может, эти письма ее компрометируют и она предпочитает уничтожать их. Да и пропажа дневника ясно свидетельствует о ее виновности. Последуй я своему порыву, то тут же вышла бы, явилась к Кантони и сказала бы ему: «Я все знаю». Я напала бы на него, встряхнула бы, побила. Но я сидела перед столом с ножом в руке и не знала, как быть. Я подумала, что, может быть, Мирелла унесла дневник на работу, и мне показалось, что тем самым она сбежала из дома. А может, она спрятала его; я приступила к усердным поискам. Я все переверну, думала я, раз она так хорошо его прячет, значит, не хочет, чтобы ее знали такой, как есть; но я ее выведу на чистую воду, пристыжу, и в своих мыслях я представляла, как стою перед ней, хлопая рукой по исписанной странице.

Поделиться с друзьями: