Белые Мыши на Белом Снегу
Шрифт:
...Когда он ушел, я бросил кисть и уныло влез на подоконник. Сказать, что я расстроился - значит, ничего не сказать. Я был просто ошарашен, ошеломлен, раздавлен всем услышанным, меня не держали ноги, словно я опять заболел. Он был прав, этот удивительный, странный, не от мира сего человек. Он разгадал меня и все объяснил, может быть, кроме поджога, но это я мог объяснить и сам. Надо было только немножко подумать, совсем чуть-чуть, но в другой раз, когда станет легче...
Внизу, у чугунного парапета, отделяющего узкий тротуар от воды, стоял высокий старик в сером костюме служащего, худой и хрупкий, как насекомое, и такой же невесомый, легкий, почти улетающий - дунь, и его не станет. Он глядел на реку, заложив за спину тонкие паучьи
Сам город уже умер, но мало кто ощущает, что ходит по телу мертвеца, живет в этом теле и даже любит его, будто оно еще живо. Мы восхищаемся его красотой, не замечая, что это - красота тления. И дома наши, и асфальт, по которому вечером бродят парочки в обнимку - все это лишь панцирь огромной мертвой черепахи.
Впрочем, его-то смерть обратима, в отличие от нашей. Исчезнем мы, и через некоторое время все вернется на круги своя, зазеленеет поле, вырастут деревья, придет откуда-то дикие животные и станут резвиться на руинах наших жилищ. А сейчас так: или мы, или он. Иначе не выйдет.
Встряхнув головой, я засмеялся и услышал свой смех, как посторонний звук. Маленькая квартирка была пуста и даже не похожа на человеческое жилье - так, лишь норка, куда можно забиться, чтобы побыть одному. Но одиночество теперь меня пугало, я хотел чего угодно, только не одиночества.
И вдруг - словно всего остального было мало - внутри резануло: письмо! Я вскочил, схватил с гвоздя, вбитого в косяк, свою осеннюю куртку, сунул руку в карман и похолодел: конверта со сложенным вчетверо листком там не было.
Дорога до дома, наполовину на автобусе, наполовину бегом, заняла час. Я влетел на верхний этаж, не чувствуя, как дышу и двигаюсь, заполненный до краев лишь ужасом от того, что я сделал. Какое я имел право? Что стало теперь с моим настоящим отцом?..
Хиля вышла мне навстречу и уставилась изумленно на мои испачканные краской руки и горящие глаза:
– Что случилось?
На секунду мне показалось: она все знает, и именно она нашла письмо и отдала его моей матери. Но иллюзия тут же рассеялась.
– Извини, Хиля...
– я уже остывал и успокаивался. В конце концов, даже если конверт я просто потерял, можно сказать все словами.
– Знаешь, Зиманский приходил, туда, на новую квартиру. Наговорил мне какой-то чепухи, про полеты в космос, про гормоны какие-то...
– А-а, - моя жена досадливо махнула рукой, - космос! Он глупый, не понимает: даже если это вправду так, что с того? Много будешь знать, скоро состаришься.
– Он тебе надоел?
– я выдавил из себя улыбку.
– Пока не надоел, но он рассказал мне уже все, что можно, а больше у него за душой ничего нет. Только зависть и ненависть, никакой доброты.
Я замер:
– Почему ты так считаешь?
– Знаешь, Эрик, он живет между нами и другим местом - тем, откуда показывают кино. Понятия не имею, где оно. Будем считать, в другой стране, за Полярным кругом, за полюсом... в космосе! Неважно. Просто он ни здесь, ни там - не дома. Ему везде плохо, одиноко, он везде один, понимаешь? Он ненавидит нас за то, что у нас есть дом, а у него нет. И он нам страшно завидует. Ему хочется с нами дружить, но дело-то в том, что дружить он уже разучился!
– Хиля подошла и нежно, чуточку по-матерински обняла меня.
– Я люблю тебя, Эрик. Ты хороший, славный
– ее ладошка скользнула по моей щеке.
– Не думай ты о нем. Сейчас пообедаем и поедем на новую квартиру. Я знаю, где купить обои - мне девчонки в Тресте сказали...
Под ее уютную воркотню я уселся за стол на кухне, прислонившись спиной к стене, и смотрел, как она готовит. Потом передо мной оказался обед, и призрак хрупкого старика, гуляющего с внучкой по телу давно умершей черепахи, окончательно выветрился.
Крупная картошка, залитая растопленным сливочным маслом и посыпанная резаным укропом, дымилась и благоухала. Две толстые сардельки лежали румяными свинками на отдельной тарелке, в одной из них торчала моя любимая вилка с ручкой из пожелтевшей кости. В чашке еще крутилась, замедляя вращение, густая жидкость с запахом шоколада. Краснел аккуратный помидор, а белый хлеб Хиля нарезала квадратиками и сложила в пирамидку. Это было очень красиво и очень по-домашнему, и я представил, закрыв глаза, наше будущее, доброе, светлое, без всяких натяжек счастливое. Представил ясноглазого ребенка (а вдруг "тестостерон" поможет?), похожего на Хилю, неважно, мальчика или девочку, но лучше все-таки девочку... и как все вместе мы будем обедать в выходной день и болтать о всяких пустяках...
Наверное, это была последняя совсем невинная мечта в моей жизни - во всяком случае, я не помню, чтобы будущее еще хоть раз рисовалось мне в солнечном свете.
Мои родители разбились на машине по пути из клуба: у шофера вдруг стало плохо с сердцем, и он резко вывернул руль вправо, словно надеясь уехать от своей внезапной боли, избежать столкновения с ней. Автомобиль врезался на полном ходу в угол старого дома, расколотив витрину булочной, отскочил, как мячик, и перевернулся. "Папа" умер на месте, а мама - в больнице, через сутки: у нее нашли перелом основания черепа. Шофер же по иронии судьбы остался почти невредим - так, синяки, порезы.
Я забыл тот день, милосердная память не сохранила его для меня ни целиком, ни по частям. Не знаю, что я делал, о чем говорил с Хилей, с другими, какие пришлось подписывать бумаги, кто был рядом. Ничего не осталось, и к счастью, потому что это избавило меня от повторной боли - в воспоминаниях.
Я заболел - на этот раз по-настоящему тяжело. Несколько раз я приходил в себя в голубой, сплошь кафельной больничной палате, потом снова проваливался. Мне делали какие-то процедуры, уколы, ставили капельницы, но я не запомнил ни одного лица, ни одного слова.
Только кошмары были реальны, и в них повторялся один и тот же мотив: я не сделал то, что должен был сделать, и мама из-за этого тоже не смогла сделать то, о чем ее просили, потому что ничего не знала. Мысль закольцевалась, как лента Мебиуса, и была у нее, как у этой ленты, всего лишь одна сторона - отчаяние.
...Когда болеешь, темнота не пугает, а мокрый осенний ветер кажется ласковым, как мама. Я проскочил пустой двор, чуть не грохнулся в арке, зацепившись за приоткрытую крышку люка, выбежал на улицу и остановился, задыхаясь, перед чужим низким окном. На подоконнике, ни уровне моего лица, сидела голубоглазая кукла в белом чепчике, похожая на карикатурную невесту, а дальше, за чистой тюлевой шторой с непонятными цветами, незнакомый мужчина ползал, шаря руками по полу. Окно было открыто, там навязчиво звучало радио.
– Вы слышали?
– сказал я.
– Война началась. Мы воюем с ними - с теми, кто показывает кино.
– Да ладно, - мужик поднял голову, оценил мои лихорадочные глаза, криво улыбнулся, - Иди, проспись. Ты же пьяный, и у тебя тестостерона не хватает, какой с тобой разговор?
– Я вовсе не пьяный, я болен. У меня погибли родители, понимаете?
– А я сам родитель, - он зло посмотрел на меня и оскалился, - только ребенка своего увидеть не могу, потому что меня упекли сюда, а ему мать сказала, что я умер!